Книги

Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика

22
18
20
22
24
26
28
30

Йеннингер никому не захотел уступить право выступить с торжественной речью. Это мог бы сделать Хайнц Галинский, тогдашний председатель Центрального совета евреев, однако Йеннингер отклонил такое предложение. Соответствующий аргумент прозвучал уже в самом начале речи: «Мы собрались сегодня в бундестаге, чтобы здесь, в немецком парламенте, вспомнить о погромах 9 и 10 ноября 1938 года, потому что не его жертвы, а именно мы должны вспомнить о произошедших в нашей среде преступлениях и держать за них ответ, потому что именно мы, немцы, хотим осмыслить нашу историю, понять ее уроки ради политического созидания нашего настоящего и будущего»[260]. Общий смысл речи был, вероятно, заимствован из одного текста, принадлежавшего историку Кристиану Майеру, который писал о том, что «вопрос, как вообще могло произойти такое (то есть немыслимое преступление Холокоста. – А.А.), должен быть адресован нам самим». Это заставляет при воспоминании хотя бы мысленно соприкоснуться с трудными, бесконечно запутанными проблемами, вместо того чтобы предаваться «морально безопасным, но не влекущим за собой никаких последствий формам воспоминаний, к которым мы так привыкли»[261]. Именно такую цель поставил перед собой Йеннингер на мемориальном собрании в бундестаге, превращенном им в необычный урок истории.

Обращаясь к событиям 1933–1938 годов, Йеннингер указал на превращение Германии из правового государства в неправовое, широко поддерживаемое немцами. Говоря о «триумфальном политическом шествии Гитлера», он даже употребил слово «ослепление», после чего – преимущественно в цитатах – охарактеризовал настроения тогдашних современников, которые с энтузиазмом относились к Гитлеру и оставались равнодушными к страданиям еврейского населения. В бедах, выпавших на их долю, обвинялись сами евреи, а «когда дело обернулось совсем плохо, как это случилось в ноябре 1938 года, один из современников сказал по поводу тех событий: „Нас они не касаются. Отвернитесь, если вам становится жутко. Это не наша судьба“»[262].

Подобной позиции Йеннингер противопоставил собственные размышления, а также предостережения, высказывания известных авторов и развернутые свидетельства очевидцев массового истребления евреев, начатого в 1942 году. Свою речь он произнес невыразительным голосом, за которым не угадывалось ни эмоций, ни внутреннего участия. Он говорил одно, а публике слышалось нечто иное. Во время выступления аудиторию охватили смешанные чувства возмущения, недоумения, неловкости. В такой атмосфере способность внимательного восприятия резко падает, каждому слышится лишь то, чего он не желает или боится услышать. Сколь бы хорош ни был сам текст, но форма его подачи вызвала скандал.

Выступление произвело удручающее впечатление не только набором цитат и бесцветным голосом оратора, но и чисто визуально. Рядом с кафедрой, за которой стоял Йеннингер, сидела еврейская актриса Ида Эра, перед этим прочитавшая со сцены «Фугу смерти» Целана. На фотографиях можно видеть, как она закрыла лицо руками. Ее жест, очевидно, сильно повлиял на скандальную атмосферу. То, что так нестерпимо шокировало еврейскую женщину, не могло не вызвать публичного возмущения.

В ходе выступления Йеннингера многие возмущенные слушатели покинули зал, но позднее одно из недоразумений прояснилось. Как ответила Ида Эра на вопрос о впечатлении от речи Йеннингера, она почти ничего не слышала. Прочтение «Фуги смерти» настолько взволновало ее, что на дальнейший ход торжественного заседания она уже не реагировала[263]. Позже Йеннингер признал собственную ошибку: «Сама обстановка вызывала волнение. Сложилась неблагоприятная атмосфера для сухого исторического доклада»[264]. Здесь вновь возникает вопрос о жанрах и речевых формах, уместных для публичной коммеморации. Судя по всему, сухой исторический доклад оказался неуместен для подобного мероприятия. Речь Йеннингера выявила незримую границу, которая пролегает в Германии между социальной и политической памятью. Если в одном случае остается достаточно места для критической самооценки, то в другом это не так; позицию государства в области исторической политики не удается выразить убедительными символами и ясными высказываниями. Аргументативный схематизм, обнаружение внутренних противоречий, излишняя назидательность неуместны в выступлении на официальной коммеморации; они нарушают серьезность мероприятия, его протокольную торжественность. На том уровне, где ожидаются ритуализированные высказывания, где должны звучать ясные сигналы для жертв нацизма не только в своей стране, но и в соседних странах, речь Йеннингера, ее внутренняя борьба с проблематикой вины оказались неуместны, хотя такое выступление могло стать весьма важным при иных обстоятельствах. Йеннингер не учел этого императива, и на следующий день ему пришлось подать в отставку.

Случай Йеннингера предоставил возможность немецким политикам обучиться ритуалу коммеморации, то есть учесть чужие ошибки[265]. Очевидно, существует нечто вроде «грамматики коммеморации», которая определяет рамки ритуала. Речь Йеннингера не была «предосудительной» по сути, о чем впоследствии ему не раз говорилось. Об этом наглядно свидетельствует эксперимент Игнаца Бубиса, который сменил Галинского на посту председателя Центрального совета евреев. В середине 1990-х годов Бубис вновь зачитал в Гамбурге скандальную речь Йеннингера и на сей раз снискал аплодисменты. «Некорректную» речь Йеннингера часто сравнивали с «искренней» речью федерального президента Рихарда фон Вайцзеккера, которую тот произнес тремя годами ранее. Восторженное одобрение, с одной стороны, и осуждение, с другой, свидетельствовали не столько о различии между удачной речью, которая взволновала слушателей, и неудачным выступлением, которое вызвало недоумение аудитории, сколько о глубокой неуверенности немцев относительно самого жанра коммеморации.

Скандалы вокруг речи Йеннингера в бундестаге и выступления Вальзера в Паульскирхе оказали гораздо более сильное воздействие на немецкую мемориальную историю, чем любое политкорректное мероприятие. По словам Вальзера, после своего выступления он получил тысячу писем; Йеннингер – тридцать тысяч[266]. Стоило бы собрать эти письма, чтобы сохранить их в архиве. Если бы через сотню лет историкам захотелось обратиться к 1980-м или 1990-м годам, они нашли бы для себя в этом архиве весьма любопытные источники.

Пригодные и непригодные воспоминания

Зависимость воспоминаний от рамок памяти может быть доказана на разных уровнях. Нормативная сила таких рамок не осознается нами, пока мы не вступаем с ними в конфликт; мы ощущаем их не как внутреннюю ориентацию, а как внешнее давление. Особенно заметными рамки памяти становятся там, где происходит их изменение за счет сдвига актуальных потребностей, интересов и ценностей. Если принять предложенную Хальбваксом концепцию рамок памяти, то можно сказать, что на коллективном уровне воспоминания не «забываются», а замещаются в том случае, когда они обнаруживают свою дисфункциональность, то есть непригодность. По свидетельству Питера Новика, воспоминания, являвшиеся долгое время дисфункциональными, могут вновь обрести свою функциональность благодаря новым рамкам памяти. В качестве примера он приводит коллективное самоубийство евреев в крепости Масада, которое отсутствовало в еврейской памяти на протяжении двух тысячелетий, хотя текст с описанием самого события был легко доступен. Причина заключалась не в том, что «Масада была „вытесненной травмой“, а в том, что традиционный иудаизм был сосредоточен не на вооруженном сопротивлении, а на выживании и учебе. <…> Сионисты XX века рассматривали этот исторический эпизод как важный элемент самоидентификации, благодаря чему сформировалась новая коллективная память»[267]. Новик приводит и противоположный пример ранее пригодной памяти, которая сделалась непригодной, – библейскую историю Эсфири: содержащаяся в этой притче жажда мести оживала во время праздника Пурим, однако в эпоху экуменизма история Эсфири исчезла из ритуалов.

Радикальная смена правящего режима и политической системы автоматически влечет за собой изменение рамок памяти. Свергнутые с постаментов памятники Ленину, переименование улиц и площадей после 1989 года служат тому наглядной иллюстрацией. В меньшей мере общественное сознание зафиксировало сдвиги, произошедшие после 1945 года. Замалчивание американцами Холокоста в начальный послевоенный период и в 1950-е годы Новик объясняет политической непригодностью подобных воспоминаний. После войны в США произошла значительная политическая переориентация, в результате чего «разговоры о Холокосте не только мало помогали, но и прямо мешали делу»[268]. Будучи союзниками, американцы и русские вместе сражались против общего непримиримого врага – немцев. «Ситуация стремительно изменилась после 1945 года. Русские превратились из необходимых союзников в непримиримых врагов, а немцы из непримиримых врагов сделались необходимыми союзниками. <…> Апофеоз зла… приобрел носителя, а общественное мнение пришлось мобилизовать для усвоения новой картины мира»[269]. В условиях холодной войны память о Холокосте стала непригодной, так как подрывала новый военный альянс. Лишь с возникновением «культуры жертв» и в связи с поворотными событиями 1989 года прежние рамки памяти или рамки забвения были расшатаны, в результате чего для мемориальной культуры установились новые ориентиры.

6. Пять стратегий вытеснения

Как уже говорилось во введении, человеческая психика весьма изобретательна, когда речь заходит о стратегиях отрицания вины. Первичной формой отрицания вины является самооправдание. Уже в библейской истории о первом братоубийстве Каин, чувствующий свою тяжкую вину, на вопрос «где Авель, брат твой?» почти рефлекторно отвечает самооправданием: «разве я сторож брату моему?» Встречный упрек служит лучшей защитой, когда нужно снять бремя с собственной совести. Немецкая мемориальная история являет наглядные примеры стратегий оправдания, пять из которых будут далее вкратце охарактеризованы: взаимный зачет вины, экстернализация, пробелы, замалчивание и фальсификация. Все они отражают стремление самооправдаться, не только свойственное большей части немцев в послевоенный период, но и проявляющееся всякий раз, когда возникает необходимость сохранить лицо в собственных глазах или в глазах других людей, уберечь положительную самооценку или отвести от себя болезненные, постыдные и смущающие воспоминания.

Взаимный зачет вины

Проиллюстрируем на парадигматическом уровне механизм взаимного зачета в качестве часто встречающейся стратегии неприятия и отрицания вины[270]. Приведем два высказывания из протоколов Нюрнбергского процесса. Оба принадлежат Гансу Франку, генерал-губернатору польской территории, оккупированной нацистами. Первое высказывание зафиксировано протоколом от 18 апреля (Страстной четверг) 1946 года. В тот день Франк под воздействием предъявленных доказательств о преступлениях сделал сенсационное (на фоне поведения других обвиняемых) заявление с признанием ответственности за истребление евреев и даже добавил: «Пройдет тысяча лет, но они не снимут вины с Германии»[271]. Примечательна устойчивая склонность нацистской верхушки к мифологизации в мышлении и речи; только теперь говорится не о тысячелетней славе рейха, а о тысячелетнем позоре.

Второе высказывание сделано спустя полгода; это фрагмент из заключительного слова Франка на Нюрнбергском процессе: «Колоссальные массовые преступления чудовищного характера, которые совершены, как мне стало известно, и еще будут совершаться русскими, поляками и чехами по отношению к немцам прежде всего в Восточной Пруссии, Силезии, Померании и Судетах, уже сегодня без остатка загладили любую мыслимую вину нашего народа»[272]. Преступник прикрывается памятью о жертвах. Здесь мы имеем дело с древней и устойчивой стратегией самооправдания. Риторика взаимного зачета уравновешивает одну вину за счет другой и этим математически аннулирует ее. Вина и страдания, которые сталкиваются здесь в самооправдательном дискурсе как непримиримые противоречия, отразились позднее в столь же полярных установках поколения детей и поколения родителей. Многие представители старшего поколения упорно продолжали отрицать свою причастность к преступлениям национал-социализма, последовательно представляя себя жертвами режима; это привело к тому, что безответную, отвергаемую вину родителей приняло на себя поколение их детей. Принятая на себя вина родителей, отринутая последними, ее проработка послужили одной стороной мемориальной миссии, которую возложило на себя поколение 68 года; другая сторона заключалась в сочувствии еврейским жертвам, во внимании к их свидетельствам, в самоидентификации с еврейской историей и культурой.

Экстернализация

Понятие «экстернализация» введено социологом Райнером М. Лепсиусом[273]. Оно предполагает отрицание собственной вины и приписывание ее другому. С помощью этого понятия, дополненного противоположным понятием – «интернализация», Лепсиус описывает различия в позициях двух немецких государств по отношению к исторической политике; ГДР «экстернализировала» свою вину и ответственность, перекладывая их на Западную Германию, а ФРГ «интернализировала» свои вину и ответственность, заключив соглашение с Израилем и выплатив компенсации. Понятие «экстернализации» можно расширить применительно к психическим феноменам, проводя различие между наступательными формами экстернализации и оборонительными. Наступательная стратегия – это поиск «козла отпущения», о котором писал Рене Жирар. «Это был он!» – так стигматизируется «козел отпущения». В Германии эта роль отводилась евреям, которых позднее «элиминировали» как символических носителей приписываемой им вины. После войны наступательная стратегия экстернализации сменилась оборонительной. Теперь говорилось: «Это был не я, а другие». Похожая формула имеет в психологическом контексте иное значение. Название книги Ханнеса Хеера «Виноват Гитлер» («Hitler war's») не делает Гитлера «козлом отпущения» для немцев; оно связано с появившейся позднее апологетической стратегией[274].

Примером апологетической стратегии экстернализации служит документ, опубликованный в немецком переводе в 1999 году, хотя английский оригинал появился уже в 1946 году[275]. Это отчет американского еврея Саула Падовера (родился в 1905 году в Вене), историка-медиевиста, который в качестве сотрудника разведки с октября 1944 года сопровождал наступающие американские войска в Бельгии. Падовер затеял широкомасштабное исследование, в ходе которого с помощью интервью собирал данные о настроениях немцев перед окончанием войны. Досье Падовера, подготовленное для военно-психологической службы, содержит протоколы или краткие резюме сотен бесед с немцами, представляющими самые разные профессиональные и возрастные группы[276]. Досье весьма интересно для изучения немецкой мемориальной истории. Оно наглядно демонстрирует, насколько широко немецкое население взяло на вооружение стратегию вытеснения, когда военное поражение Германии стало очевидным. Настроение подавляющего числа собеседников сводилось к единодушному дистанцированию от национал-социализма при категорическом отрицании всякой личной ответственности. Падовер отмечает «травматический шок Сталинграда», который обусловил радикальный перелом настроений, но не привел к изменению мировоззрения. Он пишет: следует внимательно отнестись к склонности немцев «переложить всю вину и ответственность на Гитлера. Психологически немцы стремятся уйти от моральной ответственности, указывая миру на виновного, которого они сами до недавнего времени превозносили как полубога». Немцы отвернулись от Гитлера, но это не сопровождалось появлением хотя бы малого сознания собственной вины. Падовер продолжает: «Никто не порицает агрессию саму по себе, осуждается лишь провал агрессии. Гитлера упрекают за поражение в войне, а не за ее развязывание»[277].

С подобным умонастроением можно было прекрасно устроиться в новой Федеративной Республике. Уве Тимм описывает в автобиографическом романе, как эти послевоенные настроения сказались на «коммуникативной памяти» малых социальных групп, коими являются семья или узкий круг друзей:

«Отец не допускал скорби, только гнев; храбрость, долг, традиции были для него нерушимы, поэтому гнев адресовался военным дилетантам, трусам и предателям. Это служило главной темой разговоров с другими фронтовиками. Они приходили по вечерам, пили коньяк и кофе, обсуждали ход войны. Искали объяснение военному поражению. Вновь разыгрывались сражения, исправлялись приказы, увольнялись бездарные генералы, Гитлера лишали полномочий на верховное командование. Сегодня трудно себе представить, что это поколение проводило в таких разговорах целые вечера»[278].