«Не следует забывать, – пишет Шактер, – что ошибки и искажения воспоминаний, как бы они ни обескураживали, не являются для нашей памяти нормой. По большей части наша память вполне надежно справляется со множеством разнообразных требований, которые предъявляются ей нашей повседневной жизнедеятельностью»[199]. Проблема достоверности обостряется лишь в определенных институциональных контекстах, как, например, при свидетельских показаниях в суде или при выступлении «морального свидетеля», когда предъявляются притязания – эмфатического, фактического или биографического характера – на достоверность. Полный отказ в доверии нашим воспоминаниям превратил бы нас в сообщество людей, страдающих болезнью Альцгеймера, где не действуют обещания и не возвращаются долги. Признание ненадежности нашей памяти отнюдь не означает, что как личности или сограждане мы можем просто отбросить проблему правдивости, долженствования и ответственности. Поэтому мы продолжаем подвергать нашу память проверке, сопровождая эту проверку дискурсивной рефлексией, некоторые из примеров которой приводятся ниже. Дискурсивная рефлексия, осциллирующая между схватывающим удержанием памяти и конструкцией, между аутентичностью и вымыслом, необходима, чтобы оценить собственный опыт и осмыслить свое положение в реальном мире. Аутентичность является в этом смысле не столько фактом, сколько аргументом в ходе проверки индивидуальной идентичности на реалистичность и внутреннюю убедительность. Эта функция аутентичности необходима, хотя и не бесспорна.
4. Ложные воспоминания: патологии идентичности в конце XX века
Тема подлинности автобиографических воспоминаний будет продолжена в данной главе с привлечением двух ярких примеров «ложных воспоминаний». «Ложность» означает, что воспоминания подверглись неосознанному или сознательному искажению. Речь идет о тесной взаимосвязи между памятью и идентичностью в специфических биографических, социальных и исторических условиях. Психолог Эрик Эриксон придал новое значение понятию индентичности, предложив учитывать факторы континуальности и когерентности между стадиями развития человеческой личности, сопровождающимися постоянными кризисами[200]. С этих пор понятие идентичности, которое все чаще распространяется и на коллективы, пользуется огромной популярностью[201]. За 250 лет до Эриксона об идентичности писал философ Джон Локк, разработавший на пороге Нового времени новую концепцию личности, которая по сей день определяет дискуссию вокруг этого понятия[202]. Тезисы, сформулированные Локком, послужат отправным моментом для описания обоих примеров, о которых далее пойдет речь.
Концепция идентичности, предложенная Локком
Испанский писатель Хавьер Мариас говорит в одном из своих эссе: «Я не верю, будто способность помнить гарантирует человеку, что он останется одним и тем же в разные времена и в разных местах»[203]. Своим высказыванием Мариас ставит под сомнение тезис, выдвинутый впервые английским философом Джоном Локком. К своему сочинению «Опыт о человеческом разумении» («Concerning Human Understanding») он добавил главу под названием «О тождестве и различии» («Of Identity and Diversity»)[204]. На пороге Нового времени Локк обратился в ней к различным концепциям тождества, чтобы дополнить их более современной теорией. Локк значительно расширил прежние представления о тождестве, добавив, по словам Поля Рикёра, к «idem-идентичности» (идентичность субстанционального тождества) «ipse-идентичность» (идентичность самости)[205]. «Idem-идентичностью» характеризуются предметы, полностью тождественные друг другу, как два экземпляра одной и той же книги или два автомобиля, сошедшие с одного конвейера. Напротив, понятие «ipse-идентичность» применимо только к человеку, обладающему сознанием. Эта форма тождества изначально предполагает временную протяженность, эволюцию, а также способность к самореференции и самосознанию. Локк констатировал, что в ходе времени человек бывает очень разным, однако несмотря на перемены осознает себя тем же самым человеком; более того, именно различные ипостаси составляют суть его тождества. Локк задался вопросом: в чем же состоит это эволюционирующее тождество? И чем определяется ее единство?
По мысли Локка, наряду с общим сознанием человек обладает особой способностью производить обращенное на самое себя рефлексивное знание. Поэтому тождество личности Локк определяет как рефлексивную самосоотнесенность, которая не только рациональна, но прежде всего реляционна. Человек, физически появившись на свет как рациональное существо, должен создать собственную идентичность и нести за нее личную ответственность. Локк работал на заре гражданской эры, то есть в исторической ситуации, когда зарождалась современная бюрократия идентичности с привычными для нас сегодня персональными учетными данными: дата и место рождения, имя и фамилия родителей, пол, цвет глаз и тому подобное[206]. Однако, отвлекаясь от внешних факторов персональной идентификации, Локк обосновал тождество личности исключительно посредством внутренней самореференции[207]. Ее важнейшей предпосылкой служит для Локка сознание, которое можно отождествить и с памятью, ибо сознание является для него ретроспективной проекцией в прошлое. Тождество личности – идентичность – возникает благодаря тому, что индивидуум сознает свою самость в ходе времени. Понятие личности означает у Локка:
«Я думаю, личность есть разумное мыслящее существо, которое имеет разум и рефлексию и может рассматривать себя как себя, как то же самое мыслящее существо, в разное время и в различных местах только благодаря тому сознанию, которое неотделимо от мышления и, на мой взгляд, существенно для мышления <…>
И насколько это сознание может быть направлено назад, к какому-нибудь прошлому действию или мысли, настолько простирается тождество этой
Разрабатывая теорию тождества личности, Локк способствовал созданию новой антропологии человека как гражданина. Не следует забывать, что теория Локка имела долгую предысторию в виде культурной практики пуританских автобиографий XVI и XVII веков. Поэтому применительно к Локку можно говорить о «рождении личности из духа ответственности». Локк понимает личность как юридическую категорию, с которой соотносятся цели и последствия поступков. Он определяет людей как «разумных существ, знающих, что такое закон, счастье и несчастье»[209]. Предпосылкой того, чтобы человек стал гражданином, является его правовая вменяемость. Она служит основой для стремления к счастью и успеху. Лишь тот, кто может быть признан виновным, может рассчитывать на экономический успех, и лишь тот, кто способен страдать, может стремиться к счастью. Сознание и память занимают у Локка место, принадлежавшее раньше внешним нормам и силам; теперь личность наделяется тождеством, то есть базируется на осознанной самости внутренне когерентной жизни индивидуума.
Локк выстроил свою теорию тождества личности, опираясь на память человека. Все, что мы относим к нашему сознанию и что охватывается нашей памятью, составляет нашу идентичность: «То, с чем может соединиться
По Локку, тождество личности возникает за счет того, с чем идентифицирует себя человек в своей биографии и что он готов отнести к собственному сознанию и своим поступкам. На двух примерах из 1990-х годов я хочу продемонстрировать как актуальность модели идентичности, предложенной Локком, так и ее границы.
Случай Шнайдера – Шверте
Локк был философом сознания; для него еще не существовало сложной психологической сферы, которая бы воздействовала на работу воспоминаний. Поэтому Локк считал: то, чего я больше не помню, – это одновременно то, что я не могу вменить себе в вину и что, соответственно, не является частью моей личной идентичности. Первый из обсуждаемых случаев свидетельствует, что под давлением вины и стыда готовность к воспоминаниям радикально снижается, а интегративная сила личностной идентичности убывает. Тот, кто не желает слышать голос собственной совести и не берет на себя ответственность за совершенные поступки, отказывается от своих воспоминаний и выстраивает новую идентичность. По крайней мере, так обстоит дело в случае со Шнайдером – Шверте, который в рамках одной биографии реализовал одну за другой две разные идентичности. Мы имеем дело с новым вариантом двойничества, когда, в отличие от множества примеров XIX века, двойник не осциллирует между двумя полюсами своего существа, а разделяется на предшествующую и последующую личность: Ганса Шнайдера и Ганса Шверте.
Для двойника Шнайдера – Шверте есть наглядный коррелят в виде так называемых «конверсионных объектов»; некоторые из них можно увидеть в немецких исторических музеях. Речь идет о бытовых предметах, изготовленных в 1945 году из остатков военного имущества. Самым известным «конверсионным объектом» стала пробитая солдатская каска с двумя приделанными ручками, превратившаяся в кухонное сито[211]. Аналогичную трансформацию, хотя и не связанную напрямую с подобной конверсией, претерпел Ганс Шверте. Быстро одолев ступени научной карьеры в университете Эрлангена (1948 год – защита кандидатской, 1958-й – защита докторской диссертации), он занял в 1965 году кафедру германистики Аахенского высшего технического училища. Его докторская диссертация «Фауст и фаустовское. Глава немецкой идеологии» получила широкое признание; кроме того, он ратовал за обновление канона германистики, центральными персонажами которого стали Кафка и Целан, активно участвовал в создании нового научного направления иудаистики. Будучи ректором и отличаясь леволиберальными взглядами, он поддерживал молодежь в пору студенческих волнений, проявил готовность к диалогу, к инновациям и реформам. После ухода на пенсию в 1978 году он с большой личной самоотдачей продолжал заниматься развитием международных контактов. Неудивительно, что этот образцовый западногерманский ученый, пользовавшийся большим авторитетом, расположил к себе множество друзей, в том числе в Израиле.
Тот факт, что прежний ректор Аахенского высшего технического училища, известный в мире авторитетный ученый, награжденный за свои заслуги Большим федеральным крестом первого класса, имел двойника, вскрылся лишь 27 апреля 1995 года, когда восьмидесятипятилетний Ганс Шверте прислал в свой институт признательные показания[212]. Как сообщалось в них, незадолго до окончания войны он изменил фамилию, поэтому является не Гансом Шверте, якобы родившимся в 1910 году в Хильдесхайме, а Гансом Шнайдером, который родился в 1909 году в Кёнигсберге. При нацистском режиме Шнайдер сделал не менее блестящую карьеру как ученый-германист и гауптштурмфюрер гиммлеровской организации «Аненэрбе», которая поставила культуру на службу расистской и имперской внутренней и внешней политики. Будучи одним из главных идеологов нацистского индогерманского мифа, он поддерживал проводимую государственную политику всей своей научной и пропагандистской работой. В конце войны, изменив имя и биографию, он сумел избежать плена и судебного преследования. Ганс Шнайдер умер, но появился Ганс Шверте, заимствовавший некоторые черты своего тезки. Такие «подлодочные» биографии, как их тогда называли, не были редкостью в годы военной и послевоенной неразберихи[213]. Ганс Шверте вторично женился на собственной жене, «вдове» Ганса Шнайдера, и вновь стал отцом своих детей. Разумеется, полученные научные звания сохранить не удалось, но из фрагментов прежних научных работ он, скорректировав терминологию и ключевые понятия, создал новые. Имевшийся задел ставил его в гораздо более выигрышное положение по сравнению с большинством вернувшихся фронтовиков, поэтому новый этап карьеры германиста Ганс Шверте одолел стремительными темпами, так что вскоре его научная карьера продолжилась практически с того же места, где она оборвалась во времена Третьего рейха.
Тождество личности Шнайдера и Шверте соответственно отражает ценностный горизонт своего общества; Шнайдер и Шверте являлись идеальными конформистами по отношению к своему окружению. Индивидуальный случай Шнайдера – Шверте неоднократно приводился в качестве модели для институционального перехода от нацистской Германии к ФРГ и связанной с ним «идеологии часа ноль». «Радикальная дисконтинуальность измененных идентичностей, – пишет Людвиг Йегер, – внушает иллюзию необремененного прошлым нового начала; такое новое начало полагало для себя возможным отказ от проработки прошлого»[214]. Социолог Клаус Леггеви, посетивший Шнайдера – Шверте в его баварском доме и взявший у него развернутое интервью, также считает этот случай моделью мемориальной истории ФРГ. После войны, в ходе вынужденной переориентации, шел отказ от воспоминаний, с которыми теперь, через полвека, приходится сталкиваться вновь. Как подчеркивал сам Шверте, он не «прорабатывал» собственное прошлое. Вторая жизнь стала своего рода покаянием и искуплением за первую жизнь, которая слой за слоем делалась как бы вовсе не существовавшей. Леггеви, размышляя над данным случаем, называет личностную проблематику Шнайдера – Шверте примером «диахронной шизофрении»[215].
Я же предпочитаю говорить о «диахронном двойничестве». Диахронная шизофрения или диахронное двойничество принципиально отличаются от конверсии. При конверсии речь также идет о смене идентичности, когда Савл может стать Павлом, что сопровождается переворотом в системе ценностей. Но отличие состоит в том, что при конверсии подобная трансформация поддерживается волей, сознанием и памятью. Успешная конверсия действительно зависит от осмысления ценностной коллизии между прошлым, настоящим и социальными опциями новой идентичности. Конверсия вполне вписывается в концепцию Локка, ибо здесь сознанием обеспечивается континуум различных идентичностей, удерживаемых в памяти, что сохраняет субъектную вменяемость, несмотря на радикальный перелом: Павел сознает тот факт, что прежде был Савлом. Иначе выглядит случай диахронного двойничества, когда первая идентичность не только уничтожается второй – такое происходит и при конверсии, – но и сам акт уничтожения вытесняется из сознания. Если при конверсии переломный момент ярко высвечивается памятью и сознанием, то при диахронном двойничестве он остается тайным и затемненным. Память зачищается, теряя при этом столь важную для Локка функцию наведения мостов. Шверте описал свои проблемы с сохранением памяти следующим образом: «Все факты о Шнайдере, которые теперь всплывают, кажутся мне такими, будто речь идет о совершенно постороннем человеке»[216]. Вторая идентичность смогла сформироваться у Шверте «только ценой стертой памяти о шнайдеровской идентичности». Как подчеркивает Людвиг Йегер, «вторая жизнь является не ответом на первую жизнь, который содержится в знании о прошлом; она похожа на вторую попытку при игре в рулетку: новый шанс, новое счастье»[217]. По Локку, мы здесь имеем дело с двумя личностными идентичностями в одном человеке, то есть с диахронным двойником.
Случай Бруно Дессекера – Биньямина Вилкомирского
«Фрагменты одного детства, 1939–1948». Книга, вышедшая под таким названием в издательстве Jüdischer Verlag в 1995 году, уже вскоре была переведена на двенадцать языков. Эта биография человека, пережившего Холокост, получила восторженные отклики: «Со времени публикации дневника Анны Франк не появлялось описание Холокоста, увиденного глазами ребенка, которое затронуло столь большое количество читателей»[218]. Положительный резонанс резко оборвался спустя три года, когда швейцарская газета «Ди Вельтвохе» напечатала статью, где на основании свидетельства о рождении и школьных табелей доказывалось, что автор «Фрагментов», назвавшийся Биньямином Вилкомирским, провел свое детство вовсе не в восточноевропейских лагерях смерти и вообще никогда не покидал безопасной Швейцарии. Как обнаружило журналистское расследование Даниэля Ганцфрида, «Биньямин Вилкомирский», появившись на свет внебрачным ребенком, получил имя и фамилию Бруно Гросеан; его мать дала разрешение на усыновление, после чего Бруно, проведший несколько лет в швейцарском сиротском приюте, был усыновлен супругами Дессекер и вырос в благополучной буржуазной семье[219].
Биньямин Вилкомирский в точности следует концепции Локка: он основывает свою идентичность на воспоминаниях. Книга Вилкомирского содержит не только воспоминания как автобиографический материал, но и аподиктический комментарий к этим воспоминаниям. В начале книги дается следующее пояснение: «Мои детские воспоминания базируются прежде всего на фотографической точности моей памяти и на сохранившихся впечатлениях, в том числе соматических. К ним добавляются слуховые воспоминания об услышанном, а также мои размышления; и, наконец, это воспоминания о сказанном мной самим»[220].