Книги

Длинная тень прошлого. Мемориальная культура и историческая политика

22
18
20
22
24
26
28
30

Насколько понятие травмы неприложимо по отношению к немецким преступникам, настолько оно оправдано применительно к немецким жертвам. Если спустя полвека к этому опыту жертв обратились писатели и историки, то, следовательно, срок латентности истек и его не стоит продлевать. На пороге тысячелетий настала пора дать опыту этих страданий шанс быть услышанным, если мы не хотим продлевать латентный период травмы с ее бессознательной динамикой. Оттаивание замороженных воспоминаний всегда несет в себе риск, а после 1989 года мы в Европе знаем, что он чреват определенными турбулентностями. Но память способна нарушить равновесие сил лишь в том случае, если она связана с рессентиментом, враждебностью и желанием мести. Опасны не воспоминания, а строящиеся на них аргументы. По отношению к ревизионистским позициям, которые преследуют цель поменять местами вину и невиновность, необходимо произвести четкое размежевание. Сами воспоминания не подлежат никаким ограничениям, на них нельзя накладывать табу. Такие авторы, как Грасс, Зебальд или Форте, транспонируя воспоминания в культурную память, постепенно открывают табуированные сферы и способствуют возвращению воспоминаний в коммуникативную среду. Спираль ненависти и насилия, которая в любой момент может быть закручена соответствующими аргументами, будет в долгосрочном плане остановлена лишь тогда, когда травматический опыт окажется ретранслируемым и выслушанным с сочувствием.

Прилив воспоминаний

В 1997 году Зебальд констатировал замалчивание бомбовой войны, пробелы в памяти о ней, а в 2000-м Гюнтер Грасс высказал удивление, что «с таким запозданием и так медленно приходит память о тех страданиях, которые выпали немцам во время войны»[309]. Эти слова Грасс написал, работая над своей новеллой «Траектория краба», призванной вернуть скорбь о немецких жертвах в сознание немцев. Его книга стала одним из крупных медийных событий 2002–2003 годов, которые привлекли широкое общественное внимание к теме страданий, пережитых немцами, что ознаменовало собой поворот в эмоциональной мемориальной культуре. 2003 год стал годом, когда память о трагедиях, пережитых немцами пятьдесят восемь лет назад, вновь заявила о себе с неожиданной и неведомой ранее силой. Немецкое общество с особой эмоциональностью пережило возвратный прилив воспоминаний. В многочисленных фотодокументах, репортажах, книгах и кинофильмах, интервью и архивных материалах, которые воспринимались публикой с большим вниманием и сочувствием, СМИ обратились к таким темам, как бегство и принудительные депортации из бывших восточных провинций Германии, ковровые бомбежки немецких городов, массовые изнасилования немецких женщин в конце войны.

Почему, задавался вопросом Ульрих Раульф в статье, опубликованной газетой «Süddeutsche Zeitung», эти воспоминания не дождались 2005 года, когда спустя шестьдесят лет им был бы вновь разрешен доступ в коллективное сознание?[310] Этот мемориальный заряд огромной силы странным образом обнаружил себя до круглой даты. Судя по всему, возвращение воспоминаний, особенно болезненных, смущающих, постыдных, подчиняется иным ритмам, нежели обычный календарь. Долгое время воспоминания подавляются травмами, социальными табу, но позднее происходит неожиданный взрыв. Имеем ли мы и здесь дело с нарушением табу? Или просто наконец истек положенный срок для обета молчания, который раньше не позволял говорить? Разумеется, тема страданий, пережитых немцами, не нова. О них вновь и вновь рассказывалось в кругу семьи, пока эти истории не приобрели сложившуюся, воспроизводимую форму. Уве Тимм, родившийся в 1940 году, пережил, будучи маленьким ребенком, в Гамбурге огненный смерч в июле 1943 года; он носил в себе разрозненные фрагменты воспоминаний, пока спустя шестьдесят лет не вернулся к ним в своем автобиографическом тексте: «Память воскрешает другую отчетливую картину: гигантские факелы по правой и левой стороне улицы – пылающие деревья. И еще: в воздухе порхают маленькие язычки пламени»[311].

Тимм старается отделить то смятение, которое вызывают у него собственные воспоминания, от обычных рассказов, ретроспективных повествований, повторяющихся в семейном кругу.

«Объяснение порхающим в воздухе язычкам пламени нашлось лишь позднее. Это были обрывки гардин, выхваченные огненным смерчем из горящих домов. Многие годы после войны эти картины сопровождали меня, о них рассказывалось вновь и вновь, отчего первоначальный ужас постепенно притуплялся, само переживание теряло свою непостижимость, делалось даже забавным. <…> Странно было то, что из-за повторяемости рассказов постепенно исчезала эта непостижимость шока, страха, ужаса, как бледнело пережитое, обретя расхожее словесное выражение: Гамбург – руины и пепел. Город в море пламени. Огненный смерч»[312].

Тимм опровергает утверждение Зебальда о существовании семейной тайны. Для него собственный рассказ превращается в некую форму самотерапии. Травма извлекалась в семейном кругу и среди друзей или близких из своего безмолвия, становилась темой общения, социализации. Рассказы служили новыми скрепами, объединяющими семью. Но коммуникативная роль подобных рассказов на приватном уровне и их значение для формирования идентичности не находили эквивалентов на уровне общества. Уже здесь намечается характерное для послевоенной немецкой истории противоречие между частными воспоминаниями и официальными коммеморациями[313]. Выражение Грасса «тема заднего плана» точно отражает неформальный характер семейной памяти, которая не находила своего продолжения на уровне публичной репрезентации и национальной идентичности немцев. Нарушение границы между приватной и публично-политической коммуникацией и оказывалось табуизированным.

Это не означает, что память о немецких жертвах отсутствовала в послевоенном политическом дискурсе. Напротив, изначально предпринимались усилия предать широкой гласности, политизировать страдания немцев. Здесь можно не согласиться с Грассом, ибо тема принудительных депортаций отнюдь не находилась «на заднем плане» в течение двух первых послевоенных десятилетий в Западной Германии, играя весьма важную роль. Свидетельством этому служит крупномасштабный проект «устной истории», осуществленный с 1953 по 1962 год под руководством авторитетнейших историков (Вернер Конце, Теодор Шидер, Ханс Ротфельс); результаты этой работы были изданы Министерством по делам беженцев, переселенцев и пострадавших от войны под названием «Документация об изгнании немцев из Восточной и Центральной Европы»[314]. В отличие от историков, которые стремились вписать эту главу истории в общую картину развязанной немцами войны на уничтожение, политические деятели, используя тему насильственных депортаций, преследовали собственные интересы. Депортированные составляли значительную часть электората; а кроме того, имелось желание собрать необходимые материалы для будущих переговоров с соседними странами. До конца 1970-х годов была принята риторика взаимных зачетов, то есть противопоставление шести миллионов уничтоженных евреев семи миллионам депортированных немцев; спустя несколько лет, когда разразился так называемых «спор историков», подобная аргументация была дискредитирована. Тот, кто сегодня возвращается к прежней риторике на публично-политическом уровне, нарушает установившееся табу и рискует своим положением, что подтверждается скандалом вокруг депутата бундестага Мартина Хомана и генерала бундесвера Райнхарда Гюнцеля.

«Союз изгнанных», который на протяжении десятилетий эксплуатировал тему депортаций, отражал не социальную, а политическую память. Эта защищавшая партикулярные интересы организация, выступая с реакционными требованиями и репрезентациями фольклорного характера, привлекала к себе со временем все меньше общественного внимания и пользовалась все меньшей поддержкой. Музеи, созданные Министерством по делам беженцев, регистрируют постоянный отток посетителей; недаром Густав Зейбт называл их «холодильными камерами». Но чем объяснить тогда оживленный интерес к прошлому под знаком нового эмоционального переживания? Ответ: трансфером воспоминаний, извлечением этой темы из партикулярной памяти и ее переносом на новую основу. Но что же именно произошло?

Первое объяснение. Медийное общество с его воздействием на широкие слои населения актуализировало эту тему в своей повестке дня. Речь идет о крупномасштабном инсценировании посредством СМИ, о подлинном медийном наступлении по всему фронту, которое в краткосрочном плане эксплуатирует эмоции; однако воздействие СМИ столь же быстро угасает, как и все другие эфемерные импульсы медийного общества. С другой стороны, когда что-то обсуждается в обществе, то это происходит с использованием СМИ, то есть книг, фильмов, рецензий, газетных статей, телевизионных документальных фильмов и ток-шоу. Однако использование этих средств не способно продуцировать воспоминания экзистенциального характера, как не способно ставить их под вопрос. Одних воспоминаний, стимулированных средствами массовой информации, и инсценированного ими внимания еще недостаточно, необходим устойчивый общественный резонанс, который не поддается произвольным манипуляциям, несмотря на самые изощренные маркетинговые стратегии. Но все-таки следует учесть определенную расположенность публики и благоприятность исторического момента. Трагические истории, пережитые немцами, и раньше подвергались медиальной инсценировке и соответствующей обработке; и раньше существовали разнообразные репортажи, фильмы, документальные произведения, научные издания и романы, но искра, способная возбудить все общество, вспыхнула именно сейчас.

Второе объяснение. Эти события не имели возможности быть воспринятыми как часть немецкой истории вне семейного круга или специальных научных исследований. Препятствием служила двойная политическая блокировка: с одной стороны, мешала ревизионистская ориентация «Союза изгнанных», а с другой – агрессивная позиция поколения «шестидесятников», призывавших к ответу своих родителей. Сегодня возникает вопрос, какую роль сыграет этот возвратный прилив воспоминаний на уровне формирования национальной идентичности. Можно представить себе, что история страданий станет для немцев желанным нарративом, объединяющим память как восточных, так и западных немцев, что послужит важным эмоциональным мостом в отличие от множества историй, продолжающих разделять страну. Обнаруженная общность воспоминаний указывает на скрытую связь между обоими немецкими государствами, существовавшую независимо от политических границ и различий. История жертв предлагает себя в качестве нового национального мифа, объединяющего Запад и Восток[315].

Третье объяснение. Эти воспоминания постепенно меркнут по мере ухода из жизни последних очевидцев. Социальная память подчиняется биологическим закономерностям смены поколений. Тема беженцев, принудительной депортации и ковровых бомбардировок немецких городов находится на пороге угасания в живой памяти очевидцев, а в обозримом будущем она угаснет вовсе. Но перед этим она еще раз заявляет о себе с большой эмоциональностью и значительным пафосом. Мы видим, как многие писатели второго и третьего поколения обращаются к данной теме, проявляя новый интерес к устным и письменным семейным преданиям[316]. Романы-воспоминания переживают сейчас удивительный подъем, запечатлевая семейную память и помещая собственную биографию автора в континуум памяти трех и более поколений. После конфликта поколений и разрыва между ними вновь наступила пора, когда на первый план выступает их преемственность и гармонизация отношений. На повестке дня у третьего поколения стоит – в отличие от «шестидесятников» – не радикально новое начало, а преемственная связь. Проблема вины и негативного влияния продолжает оставаться важным побудительным мотивом для написания книг, однако осмысление вины и отмежевание не укладывается больше в упрощенную схему взаимоотношений «отцы и дети», а тяготеет к эпической широте и перспективе. Если в 1970-е и 1980-е годы преобладала резко критическая тенденция расчета с прошлым, то теперь она порой заменяется едва ли не склонностью к апологетике. Место поколения «очевидцев» занимает поколение так называемых «приверженцев» (Bekenntnisgeneration), то есть детей, которые стараются понять то, что пережили их родители, и считают себя «уполномоченными» отстаивать их взгляды, способствовать исполнению их надежд и желаний.

Изгнания (Гюнтер Грасс, «Траектория краба»)

Как мы уже видели, исторические травмы имеют свойство на долгое время блокировать и репрезентацию, и коммуникацию. В своей уже неоднократно процитированной речи, произнесенной в Вильнюсе, Гюнтер Грасс постепенно перешел от индивидуальной памяти к памяти коллективной, заменяя при этом первое лицо единственного числа (сам писатель, беженец из Прибалтики) на первое лицо множественного числа (немцы как нация): «сейчас не проходит недели, чтобы не раздавалось предупреждение о недопустимости забвения. После того как мы, будем надеяться, достаточно часто вспоминали о непостижимо большом количестве подвергшихся преследованиям, эмигрировавших, уничтоженных евреев, мы слишком поздно вспомнили о десятках тысяч цыган, интернированных и убитых»[317]. Грасс констатирует темпоральную последовательность волн памяти; прошлое не бывает доступным всегда целиком, оно открывает нам один аспект за другим. Историческая травма затрудняет воспоминания, сопротивляясь им. Когда сопротивление памяти о еврейских жертвах было преодолено, настал черед цыган и людей, которые были обречены на принудительные работы, – они также обрели свое право на память. К этому перечислению Грасс добавил – через один абзац – и немцев. Здесь он также констатирует сопротивление, отсутствие должного признания, что послужило темой его новеллы, опубликованной в 2002 году: «Представляется странным и вызывает беспокойство то обстоятельства, что так поздно и нерешительно вспоминают о страданиях, выпавших во время войны на долю немцев. Последствия безрассудно начатой и преступной войны, а именно разрушение немецких городов, гибель сотен тысяч гражданских лиц от ковровых бомбардировок и принудительных депортаций, бедствие двенадцати миллионов восточных немцев, оказались лишь темой, пребывающей на заднем плане»[318].

«Тема на заднем плане» – это означает, что одни воспоминания не выходили за пределы семейного круга, другие стали частью неофициального дискурса вроде тех, что ведутся в пивной за столиком для постоянных посетителей или иных местах, где сходятся люди правых взглядов. Поместить подобные воспоминания на первый план означает обеспечить им социальное признание, придать политическую и культурную значимость. В своей новелле «Траектория краба» Гюнтер Грасс в художественной форме обратился к этой «теме заднего плана» – судьбе немецких беженцев. Речь идет о перегруженном беженцами океанском лайнере, который был потоплен на Балтике в конце Второй мировой войны. Изобразить немцев в роли жертв было рискованной затеей, поскольку, как мы видели, именно концентрация на собственных страданиях десятилетиями после войны мешала признанию страданий других жертв, будь то евреи, поляки или представители иных национальностей[319]. Новелла Грасса возвращает вытесненные личные воспоминания в коллективную память немцев; одновременно новелла является своего рода наглядным аналитическим пособием, демонстрирующим основные механизмы мемориальной динамики и базовые стратегии исторической политики.

История, которую Грасс спустя пятьдесят семь лет возвращает из индивидуальной памяти в культурную, повествует о лайнере «Вильгельм Густлофф», который был затоплен советскими торпедами 30 января 1945 года в студеных водах Балтики. Часть новеллы посвящена предыстории этой трагедии и выдержана в стиле бульварного исторического романа. Здесь действуют три реальных персонажа, которые затопленный корабль объединил в неожиданный исторический треугольник: Вильгельм Густлофф – в его честь назван корабль; Давид Франкфуртер, убивший Густлоффа; и Александр Маринеско, командир подлодки, потопившей корабль торпедным залпом. Другая часть новеллы служит историческим эпилогом трагедии, который рассказывает о том, как в послевоенной Германии помнили об этом событии, точнее, как его вытесняли из памяти, забывали о нем, а потом вновь извлекли из забвения, реконструировали и даже повторили новым деянием. Треугольнику реальных персонажей соответствует трио фиктивных носителей памяти в лице матери, сына и внука.

Грасс придумал для новеллы рассказчика, который исполняет свою миссию крайне неохотно. Его мать, пережившая катастрофу «Вильгельма Густлоффа», на протяжении многих лет пристает к нему с требованием написать ее историю в качестве «свидетельства» для следующих поколений. Фрагменты устных рассказов матери с ее восточнопрусским диалектом пронизывают всю новеллу. Эта «бесконечная история» застыла в виде ряда повторяющихся трафаретов. Она отчаянно ищет свидетеля для своего свидетельства, который придал бы ему выразительную форму и сделал бы тем самым пережитую историю частью долговечной людской памяти. Поначалу ее выбор падает на сына, представляющего поколение «шестидесятников» с их неприязнью к семейным рассказам о голоде, ужасах и лишениях. Сын вырос в мире, которому эти истории ни к чему. С 1960-х до 1980-х годов эти события были не только забыты, но и «вытеснены» из сознания травмой Холокоста, которая после некоторой задержки заявила притязания на политическое признание и общественные коммеморации. Однако, несмотря на все желание освободиться от семейного прошлого, это удается сыну не вполне. Ведь он родился 30 января 1945 года, в ночь разыгравшейся трагедии, на борту спасательного судна, куда попала его семнадцатилетняя мать. Его настойчивое стремление к радикально новому началу, которое должно наступить со сменой поколений, вызывает ироническое отношение в силу своей заведомой обреченности.

Смысловое послание книги можно передать еще одной мыслью из речи, произнесенной в Вильнюсе, о том, что в истории нет девственных заповедников, где прошлое не установило бы своих дорожных указателей[320]. Другое послание состоит в том, что пробел в моральном историческом сознании «шестидесятников» дает простор для неконтролируемого и активного возвращения вытесненной памяти о национал-социализме. К истории, от которой отворачивается сын, с тем большим рвением в новелле Грасса обращается внук. Он становится историком-любителем, изучающим семейное предание, и добровольным главным свидетелем своей бабушки. Он даже переезжает к ней жить в Шверин, то есть в одну из «новых федеральных земель», где после падения Стены опять идет перестройка политической памяти. Новым медиумом этого поколения служит интернет, и Грасс мастерски изображает происходящее в интернете как оборотную сторону официальной национальной памяти, динамичную проекцию речевых табу и вытесненных воспоминаний. Океанский лайнер, затопленный некогда в водах Балтики и стертый из памяти немцев, всплывает в цифровом киберпространстве[321]. Грасс реконструирует механизмы, посредством которых волны эмоций, скрытых ранее под фасадом политкорректности, направляются в те русла, что льют воду на мельницу неонацистов. Одновременно Грасс показывает, что память о страданиях беженцев не может быть вытеснена памятью о жертвах Холокоста. Воспоминания о страданиях немцев могут занять свое место в немецкой коллективной памяти при условии, что это не вызовет прямых правовых последствий и императивов политического характера, будь то реванш, пересмотр границ или претензии на реституцию. Речь для него идет лишь о признании права этих жертв на память о них при условии ее деполитизации, что поможет нормализовать коллективную память немцев и вернуть ей способность к дифференциации.

Распределив сюжет, связанный с «Вильгельмом Густлоффом», между тремя поколениями 1928, 1945 и 1984 годов рождения, Грасс рисует долгосрочную перспективу немецкой мемориальной истории с ее противоречиями между индивидуальными воспоминаниями и коллективной памятью. Сложная динамика припоминания и забвения обусловлена не только сменой поколений и технических средств, но и той или иной политической системой. Такие культурные практики, как похоронные ритуалы, коммеморации, установление памятников, наименование улиц, школ и кораблей, формируют политическую память с претензией на безграничную будущую перспективу. Но фактическая длительность политической памяти не превышает длительности самого режима, выдвигающего подобные претензии. Национал-социалистическое государство, чтобы увековечить память о Вильгельме Густлоффе, создало помпезный мемориал в Шверине, где он родился. Власти ГДР ликвидируют этот мемориал, который зарастает травой, а улицы, названные в честь Густлоффа, переименовываются. Грасс тонко иронизирует по поводу того парадоксального обстоятельства, что индивидуальная память оказывается более долговременной, нежели конъюнктура исторической политики сменяющихся государственных режимов.

О непосредственных личных воспоминаниях можно говорить в новелле Грасса только применительно к фигуре матери, пережившей катастрофу. Главная функция рассказчика-сына и ее внука состоит не в воспоминании – ведь они не были очевидцами события, – а в том, чтобы вести поиск документальных сведений, реконструировать трагедию, представлять воссозданную картину. Для них устные свидетельства матери или бабушки – лишь один источник среди многих других. Они, как и сам автор, тщательно изучают все доступные информационные материалы фикционального или исторического характера, включая различные книги, кинофильмы, архивные документы, письма и фотографии. Даже игровой фильм входит в состав накопительной культурной памяти (фильм «Ночь над Готенхафеном» вышел на западногерманские экраны в 1958 году и адресовался поколению непосредственных участников повествуемых событий). Грасс использует для новеллы удивительный художественный прием: там, где описывается гибель корабля, он переключается на соответствующие эпизоды кинофильма. Травма остается пробелом; она не может быть заполнена «прикрывающим воспоминанием», носителем которого служит художественный кинофильм, всего лишь маркирующий эту травму. Информация о данном событии хранилась в накопительной памяти культурных архивов, но это еще не обеспечило доступ самому событию в коллективную память немцев и не стало частью их исторического сознания. Своей новеллой, вызвавшей широкий общественный резонанс, Грасс, преодолев присущие социальной памяти ограничения и потери, ввел в культурную память определенный слой вытесненных воспоминаний, что обеспечило им доступность и возможность передачи из поколения в поколение.