Пробел, который следует за точками в строке, приводит в отчаяние великих типографов: если он длиннее, чем половина строки, то разрушает, вверху или внизу страницы, самое удачное положение текста, и никакое совершенство в расположении полей не может с этим совладать. Уменьшение его длины достигается, когда увеличиваются пробелы между словами. Этот процесс имеет свои пределы: он становится заметным, и появляются длинные вертикальные белые полосы, «гусеницы», которые, в свою очередь, портят вид напечатанного. Лоуренс не собирался допустить среди двух миллионов букв ни одного пробела, который бы его не устраивал, и уменьшал все те, которые считал слишком длинными, изменяя свой текст.
То, что он годами вырабатывал свой стиль, и что текст был крайне протяженным, для него было неважно. Многие из гранок ему приходилось переделывать до четырнадцати раз. А располагал он лишь двумя часами в день. Он продолжал правку текста, перестройку Клаудс-Хилла, своей комнаты, столовой, во время тех четвертей часа, которые выкраивал из нудной работы в Бовингтоне. Он добивался также, чтобы иллюстрации, собранные, наконец, воедино, были воспроизведены с максимально возможным совершенством; хорошая репродукция в цвете стоила в десять раз больше посредственной. Он считал эти иллюстрации, большей частью портреты, не комментарием к своему тексту, а защитой своих персонажей против себя самого, «суд Божий, поставленный перед глазами читателя». Он хотел к тому же не смешивать их со своим текстом, а приложить в конце книги. Он корректировал издание своих репродукций с такой же страстью, как свой рассказ, заставляя Кеннингтона и тех, кто их делал, изумляться его зрительной памяти: он отмечал неточные тона на вклейках, модели для которых видел недели назад, добиваясь, чтобы работа переделывалась — за его счет.
Наконец, он решил публиковать «Семь столпов» в форме частного издания, ограниченного сотней[876] подписных экземпляров, каждый в двух книгах — оставляя за собой право принимать или исключать подписчиков. Тысяча фунтов была собрана достаточно быстро; но после того, как первая треть была отпечатана, у него не осталось ни гроша. Лоуренс продал участок в Эппинге, начал распродавать свою библиотеку — единственное в мире, к чему он был привязан — подумывал о том, чтобы продать участок Клаудс-Хилла, оставив за собой лишь сам коттедж; он направил на это свои поступления из колледжа Всех Душ до конца своего членства. Книга разрасталась, репродукции собирались, Лоуренс всю ночь переделывал свои фразы, чтобы заполнить пробелы, изменял переделанные фразы, потому что они его не устраивали, наблюдал за репродуцированием, мечтал о переплетчиках, искал, что он еще может продать. Если бы не полковник Бакстон, который когда-то командовал походом императорских верблюжьих войск, а теперь управлял банком «Мартинс» и добровольно взялся за администрирование этого небывалого предприятия, издание бы прекратилось. Лоуренсу предложили план — опубликовать сокращение, гонорар от которого обеспечил бы публикацию полного текста. Он не забыл те мотивы, которые недавно заставили его принять это решение, но ничто, кроме желания и действия, не ставило угрызения совести на положенное им место.
Ему писали теперь только на Клаудс-Хилл; без имени адресата. Работы в лагере, несколько дружб, правка и издание его текста не оставляли больше места тоске. Кошмары и кризисы становились все реже и реже. Перечисляя Форстеру самые великие книги, он добавил к прежним трем гигантам «Листья травы», «Пантагрюэля», «Дон Кихота», «Войну и мир» (которую теперь считал первым из романов) и забыл «Заратустру»[877]. Тем временем… отпечатанные страницы накапливались, счета тоже; и полковнику Бакстону, который снова предложил ему свою помощь, Лоуренс ответил: «В этом не будет необходимости, если не возникнет затруднений; но они могут и возникнуть. Вспышка пневмонии, или усталость, или другая судьба, которой я всегда страшусь. Знаете, я иногда едва удерживаюсь в здравом уме…»[878]
С 1923 до лета 1924 года переговоры между Англией и королем Хуссейном были возобновлены. Так же безуспешно, как те, что были доверены Лоуренсу. Хотя ибн Сауд становился все сильнее и сильнее, хотя, несомненно, для того, чтобы Хусейн потерпел поражение, достаточно было, чтобы Англия прекратила обеспечивать его субвенциями в обмен на свое обещание не нападать на Хуссейна, король настаивал на своих правах по поводу арабов в Палестине. Священное чувство Аравии губило этого сомнительного пророка, как эсхиловский рок. 4 августа[879] он направил лично Мак-Дональду тексты прежних английских соглашений. В конце месяца ибн Сауд вступил в Мекку… Мотоцикл — для долгого пути, велосипед — на улицах Лондона: рядовой Шоу, скрываясь со склада в Бовингтоне, правил подробную историю Восстания, рассказ, скрывающий драму полковника Лоуренса, и стремился напечатать одну из самых роскошных в мире книг. Стремился ли? Шоу с удовольствием отмечал, что это было невыполнимо, и не досадовал на свое заточение. «Рядовой избегает всяческого внимания».[880] Кеннингтон в шутку направил ему несколько комических рисунков, вдохновленных его текстом: он добавил их к иллюстрациям.[881] Если портреты были судом Божьим, то карикатуры к этой трагедии были, возможно, судом, который человек вершил над Богом, присутствием абсурда, более заметным, чем рассказ об испытанных им мучениях и очищение строки от пробелов…
Казалось, что между работами в лагере, правкой текста и печатанием книги его демон исчез. «Я иногда сижу так тихо, что, мне кажется, рядом
Его единственным желанием было вернуться в ВВС рядовым. Об этом он просил: его прошение было принято, потом в нем отказано. Он ждал. Что бы о нем ни говорили, он ни в коем случае не выставлял свою жизнь примером. Он собирался отъединиться от мира. Христианский аскет уходит от мира, чтобы обитать в Боге; он ушел от мира, потому что мировой порядок был ему ненавистен, потому что лишь постоянный, упорный отказ от мира позволяет человеку надеяться, что он найдет самого себя. Это обретение себя, возможно, было единственным средством сбежать от демона абсолюта, даже прекратить его воспринимать. Приключение, начавшееся в день его зачисления, продолжалось, но стало негативным. «Я делаю это с извращенностью и намеренно; потому что я пришел сюда, чтобы уничтожить свою неудобную способность делать что-то по приказу других людей. Здесь мне приказывают только мыть посуду, сверлить дырки и т. д. И эта черная работа (хотя глубоко раздражает меня) дает мне уверенность — чувство, что меня используют в невинных целях».[884]
Однажды — Черчилль в первый раз стал министром — министр по делам колоний позвонило в Бовингтон, чтобы к нему направили рядового Шоу. Секретариат лагеря ответил, что рядовые лишены увольнений. Министр настаивал, что он требует немедленного прибытия рядового Шоу.
Ситуация в Египте была тяжелой. Алленби, губернатор, собирался покинуть свой пост. Когда Лоуренс прибыл в министерство, ему предложили стать его преемником.
Он ответил, что закроет резиденцию (за исключением канцелярий), снимет номер в гостинице, а ездить будет на мотоцикле.[885]
«Из-за моей строгой логичности меня считают сумасшедшим». Как бы он правил Египтом, не подчиняясь снова, как в Джедде, той фатальности мира, которой ему едва удалось избежать? Тем не менее, он принимал действие в той мере, в которой оно было лишь исправлением худшего действия. «Я всегда развивал, помогал идеям других людей, но никогда не творил ничего своего, потому что не одобрял творения. Если другие люди создавали, я охотно предоставлял себя в их распоряжение, чтобы поправить их труд; потому что, если уж творить грешно, то творить спустя рукава еще и стыдно».[886] Действие, напоминающее действие врача, напоминающее ту помощь, которую он оказывал своим товарищам в Бовингтоне. Тем временем ему было известно, насколько принцип меньшего из зол позволял вернуться к упорядоченности, согласиться до конца на блестящую и плодотворную карьеру. Если бы его ответ приняли, это не изменило бы английскую политику в Египте, но
Он вернулся в Клаудс-Хилл, там у камина обнаружил Диксона. «Мне предложили Египет», — только и сказал он. Диксон ответил, что там он был бы очень полезен. «Нет: это меня бы опорочило». Он размышлял: «По-моему, они сейчас думают о Рональдсее. Если так, то они ставят не на ту лошадь: человек, который им нужен — это Джордж Ллойд, так я им и скажу».[887] Именно Джордж Ллойд сменил Алленби.
И в третий раз Лоуренс направил Тренчарду прошение о возвращении в ВВС.[888]
Ему пообещали, что он вернется, если его пребывание в танковых войсках продолжится без инцидентов. Он писал так, как будто хлопотал за кого-то другого, давно и с крайней точностью. Вряд ли его едкий юмор вновь проявлялся в нем, когда он цитировал официальные заметки, касающиеся Шоу: «Исключительно умный, очень надежный и работящий».[889] Решение должно было быть принято в мае. В апреле Лоуренс писал: «Я слишком часто обманывался, чтобы снова надеяться на многое».[890] И все же он надеялся изо всех сил. Марш[891] вмешался вслед за Черчиллем; перевод Лоуренса в ВВС, казалось, был решенным делом, когда Сэмюэль Хоар[892], вернувшись из Месопотамии, занял противоположную позицию.[893]
Болдуин снова вернулся к власти. Лоуренс снова встретился с Джоном Бьюкеном[894] на улице, заговорил с ним о своей неудаче, и через несколько дней написал ему:
«Дорогой Бьюкен, я не знаю, по какому праву обратился к вам с этим делом в воскресенье. Это случилось под влиянием минуты. Видите ли, семь лет я стремлюсь попасть в Военно-Воздушные Силы, (на шесть месяцев в 1922 году это стремление исполнилось), и я не могу за час выбросить из головы это желание. Следовательно, я говорю об этом с большинством тех, кого встречаю.
Они часто спрашивают: «Почему ВВС?» — а я не знаю. Но я испытал это, и так полюбил то, что делал там прежде. Разница между армией и авиацией — это разница между небом и землей: не меньше. Я пришел в армию лишь в надежде на то, что смогу заслужить свое восстановление в ВВС, и уже идет третий год, а оно так же далеко от меня, как всегда. Это должно быть место рядового, потому что я боюсь, что мне предоставят свободу и независимость. Ограда, правила, необходимая субординация — такое успокоение. Невозможно — это длинное слово в делах человеческих: но я чувствую невозможным снова принять на себя ответственность или власть. Несомненно, какой-нибудь крупный кризис изменит мой настрой: но житейская необходимость — определенно нет. Я скорее умру, чем всерьез сдам свой ум кому-нибудь внаем.
Министерство авиации предлагало мне работу: быть офицером и написать их историю. Это утонченная жестокость: ведь мое стремление быть в ВВС — тоска по дому, которая снедает меня, едва я случайно увижу их название в газетах или форму летчика на улице: и проводить с ними годы в качестве офицера или историка, зная, что я отгораживаюсь от того, чтобы когда-либо стать одним из них, было бы нестерпимо. Здесь, в танковых войсках, я могу, по крайней мере, лелеять надежду, что сумею когда-нибудь оправдать мое возвращение. Пожалуйста, поймите (всякий здесь подтвердит это), что начальники батальона полностью довольны мною. Ничто в моем характере или поведении не делает меня каким-либо образом непригодным в рядах войск: и я более выносливый и крепкий, чем большинство людей.
Итак, мне стыдно тревожить вас всей этой чепухой: но дело это для меня жизненно важно: и, если вы сможете помочь его выправить, польза для меня намного перевесит в моих глазах любые неудобства, которым вы подвергнете себя!
Я думаю, на последнем предложении лучше будет остановиться.