Разрешение этой проблемы сопряжено с такими трудностями, что требует отдельного детального рассмотрения, которое не может быть проведено здесь. Впрочем, я хотел бы сделать предположение о том, где можно искать ответ на этот вопрос. Мне кажется, что уровень разрушительности, который может быть обнаружен у разных людей, пропорционален степени, в которой ограничивается их экспансивность. Под этим мы подразумеваем не личные фрустрации того или иного инстинктивного желания, а отвержение жизни в целом, блокирование спонтанности роста и выражения чувственных, эмоциональных и интеллектуальных возможностей человека. Жизнь обладает собственным внутренним динамизмом; она имеет тенденцию расти, быть выраженной, быть прожитой. Представляется, что если эта тенденция встречается с препятствиями, энергия, направленная на жизнь, подвергается распаду и меняется на энергию, направленную на разрушение. Другими словами, стремление к жизни и стремление к разрушению не являются взаимно независимыми факторами, но состоят в обратной взаимозависимости. Чем больше препятствий встречает стремление к жизни, тем сильнее становится стремление к разрушению; чем полнее реализуется жизнь, тем слабее разрушительность.
Нет нужды говорить о том, насколько важно не только осознать динамическую роль разрушительности в социальном процессе, но также понять, каковы специфические условия, способствующие ее интенсивности. Мы уже отмечали враждебность, пронизывавшую средний класс в эпоху Реформации и нашедшую выражение в определенных религиозных концепциях протестантизма, особенно в духе аскетизма и в представлении Кальвина о безжалостном Боге, которому угодно обрекать часть человечества на вечное проклятие без всякой вины. Тогда, как и позднее, средний класс выражал враждебность, по большей части замаскированную под моральное осуждение, что рационализировало острую зависть к тем, кто имел средства наслаждаться жизнью. В нашей современности разрушительность нижнего среднего класса была важным фактором расцвета нацизма, который апеллировал к этим разрушительным стремлениям и использовал их в борьбе против своих врагов. Корни разрушительности низов среднего класса легко узнать в тех, которые упоминались в нашем обсуждении: изоляция человека и подавление индивидуальной экспансивности; и то, и другое было в гораздо большей степени свойственно представителям низшего среднего класса, чем для классов выше и ниже по социальному положению.
3. Конформизм автомата
С помощью рассмотренных нами механизмов индивид преодолевает пронизывающее его чувство собственной незначительности по сравнению с подавляющей силой внешнего мира или отказом от собственной целостности, или разрушительностью по отношению к другим, чтобы мир перестал быть угрожающим.
Другими механизмами бегства являются настолько полный уход от мира, что он перестает представлять угрозу (такую картину мы наблюдаем при некоторых психозах), и такое психологическое возвеличение себя, что внешний мир представляется маленьким по сравнению с собственной личностью. Хотя эти механизмы бегства важны для психологии индивида, для культуры общества они не представляют большого интереса, и я поэтому не буду их здесь обсуждать. Вместо этого обратимся к другому механизму бегства, имеющему величайшее общественное значение.
Это тот специфический механизм, который является решением для большинства нормальных индивидов в современном обществе. Коротко говоря, человек перестает быть собой; он полностью принимает тип личности, предлагаемый ему культурными паттернами; таким образом, он делается в точности таким же, как все остальные, что от него и ожидается. Разрыв между «я» и миром исчезает, а вместе с ним и осознанный страх одиночества и бессилия. Этот механизм может быть сравним с защитной окраской, которую принимают некоторые животные. Они настолько сливаются со своим окружением, что делаются почти неразличимы с ним. Индивид, который отказывается от своей индивидуальности и становится автоматом, идентичным с миллионами других автоматов вокруг, больше не должен чувствовать себя одиноким и встревоженным. Однако цена, которую он за это платит, высока: это потеря себя.
Предположение, что «нормальный» путь преодоления одиночества – превращение в автомат, противоречит одной из самых распространенных идей, касающихся человека в нашей культуре. Считается, что большинство из нас – индивиды, свободные думать, чувствовать и действовать, как пожелают. Несомненно, это не только общепринятый взгляд на современный индивидуализм; каждый человек искренне верит в то, что он – это «он» и что его мысли, чувства, желания – именно «его». Однако хотя среди нас и имеются настоящие личности, такая вера – чаще всего иллюзия, и притом опасная, поскольку препятствует устранению тех условий, которые определяют такое положение вещей.
Здесь мы имеем дело с одной из наиболее фундаментальных проблем психологии, продемонстрировать которую проще всего серией вопросов. Что такое личность? Какова природа тех действий, которые создают только иллюзию того, будто это собственные действия человека? Что такое спонтанность? Что такое самостоятельный психический акт? Наконец, какое отношение все это имеет к свободе? В этой главе мы постараемся показать, как чувства и мысли могут быть вызваны воздействием извне и тем не менее субъективно восприниматься как собственные, и как собственные чувства и мысли могут быть подавлены и таким образом перестать быть частью «я». Обсуждение поднятых здесь вопросов будет продолжено в главе «Свобода и демократия».
Начнем обсуждение с анализа значения опыта, которое вкладывается в выражения «я чувствую», «я думаю», «я желаю». Когда мы говорим «я думаю», это представляется ясным и недвусмысленным утверждением. Единственный вопрос, который в связи с этим возникает, это «правильно ли то, что я думаю», а вовсе не «я или не я так думаю». Однако одна конкретная экспериментальная ситуация сразу же показывает, что ответ на этот вопрос не обязательно таков, каким считается. Давайте побываем на сеансе гипноза. Субъект A под воздействием гипнотизера B погружается в гипнотический сон; тот внушает ему, что после пробуждения из гипнотического сна он пожелает прочесть рукопись, которую он будет считать принесенной с собой; субъект A начнет искать рукопись, не найдет и решит, что другой субъект, C, украл ее, и очень рассердится на C. Гипнотизер также скажет субъекту A, что он забудет о том, что это было внушение во время гипнотического сна. Необходимо добавить, что C – человек, в отношении которого A никогда не испытывал гнева и в соответствии с обстоятельствами не имел для этого причины; более того, никакой рукописи на самом деле A с собой не приносил.
Что же происходит? A просыпается и после короткого разговора о чем-нибудь говорит: «Кстати, это напоминает мне об одной вещи, о которой я написал в своей рукописи. Я вам это прочту». Он оглядывается, не находит рукописи и поворачивается к C, предполагая, что тот мог взять рукопись, и все больше возбуждается, когда C отрицает это; наконец, A впадает в гнев и прямо обвиняет C в краже рукописи. Он даже заходит дальше. Он выдвигает доводы, которые должны придать правдоподобность тому, что C – вор. Он слышал от других, говорит A, что C очень нужна рукопись, что у него была хорошая возможность взять ее и т. д. Мы слышим, как A не только обвиняет C, но и приводит многочисленные «рационализации», которые должны были бы сделать его обвинения правдоподобными. (Ничто из этого, конечно, не соответствует действительности; раньше A подобное и в голову бы не пришло.)
Давайте предположим, что в этот момент в комнату входит новый человек. У него не возникнет сомнений в том, что A говорит то, что думает и чувствует; единственный вопрос, который у него возникнет, будет таков: правильны или нет его обвинения, т. е. соответствует ли содержание мыслей A реальным фактам. Нам, кто наблюдал всю процедуру с самого начала, нет нужды спрашивать, правильно ли обвинение. Мы знаем, что дело не в этом, поскольку уверены, что мысли и чувства A – не его мысли и чувства, а чужеродные элементы, вложенные в его голову гипнотизером.
Заключение, к которому придет человек, вошедший в середине эксперимента, может быть таким: «Здесь присутствует A, который ясно показывает, что имеет все эти мысли. Он тот, кому лучше всех известно, что он думает; нет лучшего доказательства, чем его собственное свидетельство о том, что он чувствует. Здесь присутствуют другие люди, которые говорят, что его мысли внушены ему и являются чуждыми элементами, пришедшими извне. Честно говоря, я не могу решить, кто прав – каждый из присутствующих может ошибаться. Возможно, раз тут двое против одного, больше шанс того, что право большинство». Однако у нас, наблюдавших за экспериментом с самого начала, сомнений нет; не было бы их и у вновь пришедшего, если бы он присутствовал при других гипнотических экспериментах. Он знал бы, что эксперименты такого рода могут быть повторены бесчисленное множество раз – с разными участниками и разным содержанием. Гипнотизер может внушить, что сырая картофелина – это вкуснейший ананас, и испытуемый съест картофелину с удовольствием, какое испытывал бы, поедая ананас. Или субъекту было сказано, что он ничего не видит, и он будет слеп. Или ему будет внушено, что Земля не круглая, а плоская, и субъект будет с жаром спорить, утверждая, что Земля плоская.
Что доказывает гипнотический – и особенно постгипнотический – эксперимент? Он доказывает, что мы можем иметь мысли, чувства, желания и даже чувственные ощущения, которые мы субъективно воспринимаем как свои, и тем не менее, хотя мы испытываем все это, мысли и чувства бывают вложены в нас извне, являются по сути чужими, а не тем, что мы думаем, чувствуем и т. д.
Описанный выше конкретный гипнотический эксперимент показывает, что (1) субъект
Мы начали с гипнотического эксперимента, потому как он наиболее наглядно показывает, что, хотя человек может быть уверен в спонтанности собственных психических актов, на самом деле в условиях конкретной ситуации они являются результатом влияния другого человека. Этот феномен, впрочем, может быть обнаружен вовсе не только под действием гипноза. Ситуация, когда содержание наших мыслей, чувств, желаний внушено извне и не является неподдельным, настолько распространена, что возникает впечатление, что эти псевдоакты – правило, в то время как собственные природные психические акты – исключение.
Первый из туристов, к кому мы обратились, – человек, понимающий, что мало смыслит в погоде, да и не особенно стремится что-то о ней знать. Он просто отвечает: «Не могу судить. Все, что мне известно, – это что прогноз обещает то-то и то-то». Второй турист, которого мы спрашиваем, человек другого типа. Он полагает, что очень много знает о погоде, хотя на самом деле знает мало. Он из тех людей, которые считают, что должны быть в силах ответить на любой вопрос. Он задумывается на минуту, а потом сообщает нам «свое» мнение, которое в действительности идентично с прогнозом по радио. Мы спрашиваем его, какие у него основания для такого мнения, и он отвечает, что пришел к своему заключению на основании направления ветра, температуры и т. д.
Поведение этого человека на поверхностный взгляд не отличается от поведения рыбака. Однако при более пристальном анализе становится очевидно, что турист услышал прогноз и воспринял его, однако чувствуя необходимость иметь
Тот же феномен наблюдается, если мы изучаем мнения людей по любому вопросу, например, политическому. Если спросить среднего читателя газет о том, что он думает по этому поводу, то он выдаст как «свое» мнение более или менее точный отчет о прочитанном, но – и это самое главное – он будет уверен в том, что сказанное им – результат его собственных размышлений. Если он живет в небольшой общине, где политические взгляды передаются от отца к сыну, то «его собственное» мнение в значительно большей степени, чем он хоть на мгновение поверит, будет определяться сохраняющимся авторитетом строгого отца. Мнение другого читателя может быть следствием смущения, опасения, что его сочтут неосведомленным, а поэтому его «мысли» окажутся всего лишь прикрытием, а не результатом естественного сочетания опыта, желаний и знаний. То же самое может быть обнаружено в отношении эстетических суждений. Рядовой человек, который идет в музей и смотрит на картину знаменитого художника, скажем, Рембрандта, считает, что это прекрасная и впечатляющая картина. Если мы проанализируем его суждение, то обнаружим, что у него нет никакого внутреннего отклика на картину; он просто считает ее прекрасной, потому что знает: он должен считать картину прекрасной. Тот же феномен очевиден в отношении суждений людей насчет музыки, а также акта восприятия как такового. Многие люди, глядя на знаменитый пейзаж, на самом деле воспроизводят в памяти те картинки, которые видели многократно, например на почтовых открытках, и хотя верят, что видят пейзаж, на самом деле имеют перед глазами те картинки. Бывает, что став свидетелями какого-то происшествия, они видят или слышат его в терминах газетного репортажа, который предвкушают. На самом деле для многих личный опыт – присутствие на спектакле или на политическом митинге – делается реальным только после того, как они прочтут о нем в газете.
Подавление критического мышления обычно начинается рано. Пятилетняя девочка, например, может заметить неискренность матери: хотя мать постоянно говорит о любви и дружелюбии, на самом деле она холодна и эгоистична, или, в более грубой форме, – завела роман с посторонним мужчиной, хотя все время подчеркивает свои высокие моральные стандарты. Девочка чувствует несоответствие. Ее чувство справедливости и правдивости оскорблено, но будучи зависимой от матери, которая не потерпит никакой критики, и, скажем так, слабого отца, на которого не может полагаться, вынуждена подавлять свои критические догадки. Очень скоро девочка перестанет замечать неискренность и лживость матери. Она утратит способность мыслить критически, поскольку это представляется и бесполезным, и опасным. С другой стороны, девочка усвоит паттерн, заставляющий ее верить в то, что ее мать – искренняя и достойная женщина, а брак ее родителей – счастливый; она будет готова принять эту идею, как если бы она была ее собственной.