Мы направлялись к бабушке Ольховского, которая жила неподалеку.
Тучи окончательно рассеялись. На улицы и во дворы вернулось пастозное киевское лето, написанное густыми щедрыми мазками.
Цокали белки в ботаническом саду.
Бабушкин дворик был отгорожен от склона широкой каменной стеной, увитой хмелем.
Мы зашли в подъезд и поднялись на четвертый этаж по узким и высоким ступеням.
Прадедушка Ольховского, отец бабушки, пел на хорах Софийского собора с маленьким Сержем Лифарем, и бабушка по сию пору этим гордится. Он переживал, что бабушка начнет об этом рассказывать новой жертве (то есть мне) и задержит нас еще часа на полтора.
Здесь было темно, высокое полуциркульное окно между этажами было наглухо заколочено жестью. Мы подошли к тяжелой двери и постучали. Дверь нам открыла старуха, она не смотрела на нас и была занята тем, что выковыривала из волос шпильку, другую она слюнявила во рту, и ее седая голова дрожала и покачивалась на маленьком сухеньком теле. Мы вежливо поздоровались с ней.
Старуха благословила деток и наказала им быть осмотрительнее, после они обнялись, на меня она внимания не обращала, будто меня и вовсе не было, впрочем, она так из-за угла внимательно посматривала в мою сторону, когда советовала остерегаться сомнительных личностей. Вручила Андрюше целлофановый пакет, куда насыпала грильяж и маковых сушек.
Мы оставили ее, спустились и вышли, после чего Энди с нами попрощался, отдал мне рюкзак, и мы пошли к вокзалу.
У нас, наверное, был странный вид. Один Ольховский чего стоил. Фляжка на ремне, берет а la Че подоткнут за пояс, темные очки на глазах. Он такой задумчивый. Вожак с трезвым взглядом, устремленным вдаль. Андрюша стоял ко мне в профиль и смотрел в сторону, но на самом деле он поглядывал на меня, точно так же, как его бабушка за пару минут до этого.
Гнетущая пауза.
Так бывает, когда два чужих на самом деле человека едут в лифте к одному из них в квартиру заниматься любовью, когда им на самом деле даже нечего друг другу сказать, и как раз в лифте это становится понятно, потому что в остальное время они заняты разговорами о музыке, о готической сюите Бельмана и токате Видора, приготовлением чая или раздеванием. А тут вдруг такая пауза, когда становится ясно, насколько люди чужие друг другу, что у каждого свои мысли и свой мир. Они едут в одном лифте и находятся в разных мирах: он в своем придуманном мире, она — в своем, ведь этот момент — продолжение совершенно разных жизней, ненужных одна другой.
Ближе к вокзалу приходилось протискиваться через толпу. Мимо нас шли цыганята, у одного из них за спиной, в цветастой простыни, сидел малыш. За ними ковыляла пожилая горожанка с двумя детьми, шарнирные девушки вели остроносого добермана с кофейной попкой. Плаксивый мальчик в зеленом костюмчике кушал печенье и выплевывал крошки на папину грудь. Их едва успевала догонять беременная женщина в тонком платье (видно было, как под декоративной пряжкой шевелился ее гомункулус). Бомжи спали на парапетах.
Ольховский зашел купить сигарет. Навстречу мне двигался человек с удочкой и холщовой сумкой, он выпустил из сумки черного щенка спаниеля, и тот преданно побежал за первой попавшейся ногой, которая оказалась моей.
И только когда мы приблизились к вокзалу, я вдруг осознала, что мы до сих пор в Киеве, что я являюсь его частью, что это обычный день, что я сейчас могу зайти домой и пообедать, и жить дальше своей размеренной казарменной жизнью, и никто даже не заметит моего исчезновения.
У входа в здание вокзала стоял офицер, он останавливал всех граждан в военной форме и спрашивал у них документы.
Вдруг я почувствовала себя Джорджем Плейтеном, когда тот сбежал из Приюта, и ему все время казалось, что любой полицейский может его остановить и узнать, что он — Человек без Профессии.
Дым из огромных труб «Ленинской кузни» тенью падал на стены противоположных зданий, солнце будто не заходило туда, только золотило остистый силуэт города. Жуткое место — вокзал. Завод с гнилым прудом и корпусом, похожим на броненосец «Потемкин», КБ этого же завода и венерологический диспансер.
Мне вдруг показалось, что меня уже ищут, и я стала спрашивать у Ольховского, имеет ли кто право предпринять что-либо для моих поисков. Ольховский поинтересовался, исполнилось ли мне уже восемнадцать, а затем начал в красочных подробностях объяснять мне то, что я и без него хорошо знала. Но мне виделись почему-то цепи солдат, рации, вертолеты и дубинки, у меня снова возник животный страх, словно у кошки, которую молоденький солдат сожжет сейчас в котельной ради забавы.
VII