Применительно к языку в книге о Достоевском Бахтин чаще всего прилагает термин «слово», сильно сближенный с другим ключевым бахтинским понятием «идеи». И хотя «слово» у Бахтина не имеет ничего общего с метафизическим «логосом», а «идея» – с соответствующей категорией платонизма, на бахтинских «слове» и «идее» лежит отблеск многовековой жизни этих понятий в
Так – на преддиалогической стадии бахтинского творчества; но, по нашему мнению, ничего нового в это свое раннее воззрение на язык учением о диалоге Бахтин не вносит. Разумеется, диалогу необходим язык, но снова лишь как средство, как «среда диалогического общения», в формулировке Бахтина. В диалог как таковой он не входит, смысловое ядро диалога – чисто духовной, а не языковой природы. Диалог, по Бахтину, вознесен над жизненной эмпирикой; в романе Достоевского «вершины диалогов» «возвышаются над сюжетом в абстрактной сфере чистого отношения человека к человеку»[536]. И вместе с сюжетом из диалога устраняется язык – устраняется, как «леса, когда здание окончено». К книге о Достоевском полностью применимо это положение бахтинской эстетики начала 1920-х годов.
Почему в философии Бахтина порой так сильно это стремление отделить «бытие» от «языка», приподнять бытие над языком? Из какой еще более фундаментальной аксиомы бахтинских воззрений оно проистекает? Нам кажется, объяснение могло бы состоять в том, что с самого начала своего философского пути Бахтин оформлял свои воззрения в своеобразную «науку о духе»[537], поэтому во всем его творческом наследии мы не встретим философского осмысления такой категории, как «вещь». И именно философская неприязнь к «вещи», последовательно, от 1920-х до 1970-х годов, проводимое как бы выталкивание «вещи» из философии имеет побочным результатом неприятие (опять-таки, разумеется, философское) Бахтиным такой реальности, как язык. Дело в том, что язык обладает «овеществляющей», субстанциализирующей силой; это остро чувствовал Бубер, заметивший, что всякое словесное суждение, всякое высказывание «ввергает» отношение
Бахтин действительно допускал в свои концепции представление о внеязыковом общении, правда, обращался к нему крайне редко по причине, быть может, несколько мистического характера такого общения. Нечасто в сочинениях Бахтина можно встретить высказывания такого рода: «В известной мере можно говорить одними интонациями, сделав словесно выраженную часть речи относительной и заменимой, почти безразличной»[540]. Данный поздний фрагмент отсылает к трактату начала 1920-х годов («Проблема содержания…») – приводит на память бахтинский образ строительных лесов, окружающих здание: «Как часто мы употребляем не нужные нам по своему значению слова или повторяем одно и то же слово или фразу только для того, чтобы иметь материального носителя для нужной нам интонации»[541]. Бахтин много писал о речевой интонации; теория интонации сложилась у него уже в 1920-е годы [542]. Интонация, по Бахтину, двуприродна, поскольку причастна области как звука, так и смысла. Как звуковой феномен, интонация сопровождает звучащую речь, но принадлежа и духовной глубине речевого высказывания, интонация соприкасается с его смысловым уровнем. Интонацией обозначен отнологический предел бахтинского учения о языке: за интонацией лежит уже область полного безмолвия, детально прорабатывать которую Бахтин не собирался.
Было бы странно встретить у «прозаического» мыслителя Бахтина рассуждения о молитвенной исихии или же о безмолвном общении душ! Бахтин избегал вторжения в сферы, недоступные для позитивного опыта. Однако он все же размышлял о глубинах молчания. «Мир» молчания Бахтин относил к «логосфере» – действительности, освоенной человеком; «молчанию» он противопоставлял чисто отрицательное понятие «тишины» (в которой «ничто не звучит»[543]). Но на проблеме осмысленного молчания он не сосредоточивается – иначе его философия была бы платонизмом, а не феноменологией. Во всяком случае, Бахтин мыслит о молчании не так, как Розенцвейг, для которого молчание сопряжено с принципом изолированной индивидуальности и онтологически соответствует небытию.
Таковы те «полюса» проблемы «бытия» и «языка», между которыми разворачивается бахтинская концепция. Один из них – это утверждение, что бытие – это языковой мир, социальное разноречие; на другом же оказывается, что диалогически общаться – а значит, по Бахтину, существовать – можно с помощью одних интонаций, помимо слов. Оба полюса – экстравагантные крайности, и бахтинская онтология, которая одновременно – учение о языке, не изменяющая здравомыслию, не так часто достигает их. Но вся соль бахтинского учения все же в том, что эти полюса таки достигаются! И достигаются они уже в произведениях 1920-х годов: когда Бахтин заявляет, что «произведения Достоевского – это слово о слове, обращенное к слову»[544], то ясно, что диалектика вывела его к тому, что мы назвали сейчас «первым» полюсом. Утверждение же, по которому автор-творец в некоторых ситуациях, не перестав быть творцом, «облекается в молчание»[545], вполне можно отнести ко «второму» полюсу. Мы не станем здесь излагать хорошо известной бахтинской теории языка, в основе которой – представление о высказывании и его диалогической (а затем и социальной) природе. Нам важно было соотнести эту языковую теорию с бахтинской онтологией и указать на ее антиномический характер. Мысль Бахтина как бы перекатывается от одного ее полюса (бытие – это язык) к другому (бытие невыразимо в языке), порой прикасаясь к ним; искорки абсурда (типа того, что роман Достоевского – это слово о слове и т. д.), врывающиеся в «прозаический» бахтинский текст, помогают сразу увидеть рельеф бахтинской мысли и ощутить ее парадоксальную остроту. Это – замечания к стилю бахтинского философствования; и в связи с вопросом об онтологичности учения Бахтина о языке мы поднимем еще одну – последнюю тему.
Если выше мы проследили, как и когда язык появляется в логическом становлении бахтинской эстетики (это происходит на ее «духовной» ступени, язык – эквивалент духа), то мы ничего еще не сказали о том, присутствует ли язык на более ранней стадии становления «идеи» Бахтина – на стадии «философии поступка». И потому сейчас мы попробуем «подсмотреть», в какой именно момент язык вообще появляется в философском сознании Бахтина. Почему его «философия поступка» «филологизируется», почему «поступок» с неотвратимостью становится «высказыванием», «словом»? Опять-таки, как и при обсуждении соотносительности «языка» и «диалога», мы не станем пытаться прямо ответить на этот вопрос, но попробуем прояснить проблему, вновь прибегнув к типологизации. Дело в том, что не у одного Бахтина «философия поступка» выходит в сферу языка: другой русский вариант такого перехода мы обнаруживаем у А. Мейера – весьма близкого Бахтину в 1920-е годы человека, религиозного философа и главы кружка «Воскресение», за принадлежность к которому Бахтин был в 1928 г. арестован. У Мейера есть статья «Слово-символ»[546], где поднимается та же интересующая нас в настоящий момент тема поступка и языка, но освещается она с совсем других, чем в случае Бахтина, философских позиций. Тем яснее – при сравнении с Мейером – делается специфика бахтинских представлений о том же самом предмете. Парадоксальным образом Мейер может помочь покрыть какие-то пробелы и восполнить недоговоренности в бахтинской концепции.
Итак, где же основная интуиция «первой философии» Бахтина – интуиция «бытия-события», бытия как «нравственного» события, бытия как «ответственного поступка» человека – переливается в интуицию языка? Чем при этом оказывается «язык» в бахтинском понимании? Априорно нам ясно, что язык каким-то образом соотносится с разумом; это должно иметь место в любой концепции, и весь вопрос в том, что конкретно в каждом отдельном случае понимается под разумом и – соответственно – под языком. Язык и разумность, язык и знание, понимание – как возникают эти понятия в «нравственной философии» Бахтина, противопоставившей себя гносеологизму («теоретизму», «рационализму») предшествующих учений? Если с самого начала Бахтина занимает бытие, которое он сводит к «миру» нравственного поступления (бахтинский «мир» – это единство, создаваемое взаимодействием «ответственно» поступающих людей), то каким образом от этого своего основополагающего интереса к
Этот переход Бахтин опять-таки осуществляет через все то же ключевое для его ранних взглядов понятие
С «ответственностью» Бахтин соотносит некий разумный, «ясный и отчетливый свет», который позволяет поступающему ориентироваться в событии бытия[550]. Древний Логос, чье явление – свет, не может не прийти на память при встрече с этим поворотом бахтинской мысли. Но «философия поступка» лишь на мгновение приобщается к данной глубокой идее: никакого
Рассуждения о «слове» на двух страницах трактата «К философии поступка» особенно примечательны по той причине, что, действительно, позволяют распознать исток интуиций Бахтина относительно языка. Слово, как осмысленное выражение «изнутри» поступка самого этого поступка и того «единственного бытия-события, в котором свершается поступок»[551], с отчетливостью выделяет в себе два аспекта. Во-первых, слово обозначает предмет, на который нацелен поступок; этому служат те стороны слова, которые Бахтин называет «слово-понятие» и «слово-образ». Находясь именно при них, вероятно, пребываешь в сфере собственно лингвистики. Но объективно сущих «предметов» – с неустанностью мы будем это повторять – в философии Бахтина, в его «бытии-событии» принципиально нет: «предмет неотделим от своей функции в событии в его соотнесении со мной»[552]. И потому номинативный момент в «слове», по Бахтину, неразрывно связан с тем, который восходит к субъекту говорения. Это вторая сторона слова – «эмоционально-волевой» его момент, иначе говоря, его интонация. Интонация соответствует событийности бытия как таковой, и именно интонацией предмет вовлекается в «событие», становится в отношение к говорящему и делается, таким образом, ценностью[553]. Именно на этой второй, интонационной стороне «слова» делается особое ударение в философии Бахтина. В бахтинском «слове» важнейшая роль отводится говорящей личности, по сравнению с этим предметная, тематическая сторона «слова» отодвинута на задний план. Иногда можно даже подумать, что предметность, тематичность в бахтинском «слове» вообще отсутствует. «Слово» для Бахтина – это речь, высказывание. И в пределе – пределе очень недалеком, нередко достигаемом – слово отождествляется с говорящим. Так, в книге о Достоевском почти приравнены друг другу «герой», его «идея» и его слово. В диалогическом учении о слове первоначальная бахтинская интуиция – интуиция «философии поступка» – сохраняется. «Диалогическое» слово существует в «большом» романном «диалоге», который – аналог «бытия-события» «философии поступка». Уже здесь, в самом своем раннем трактате Бахтин настаивает на том, что интонируемое «слово» не есть произнесение, выговаривание в бытийственную пустоту. Говорение происходит не в пустоте, но в едином бытии-событии; потому слово не является «субъективно случайным»[554]. И именно наличие в бахтинском «слове» этого второго момента – назвать ли его интонационным, бытийственным, экзистенциальным и т. п. – выводит бахтинское учение за пределы собственно лингвистики. Интонация принадлежит речи, а не языку, области не текста, но конкретного, «единственного контекста»[555], и в круг понятий науки о языке, как системе, не входит. В основе бахтинской «металингвистики», таким образом, лежит представление о бытии-событии, о приобщенности к этому бытию «ответственно поступающего» человека, об осмыслении им бытия изнутри самого его ответственного поступка.
Итак, бахтинская «философия поступка» с внутренней необходимостью приходит к такой реальности, как язык; и наоборот, «слово» в понимании Бахтина с самого начала бытийственно – в том понимании «бытия», которое присуще бахтинской «первой философии». В связи с этим встает такой вопрос: в какой степени бахтинское бытие исчерпывается словом? Дает ли повод трактат «К философии поступка» говорить о принципиальной близости взглядов Бахтина к учениям, нацело заменяющим «бытие» «языком» (образец такого мировоззрения – обсужденная выше философия Розенштока-Хюсси)? Объективно сущего, вновь напомним, в философии Бахтина нет; его «бытие» – «бытие» очеловеченное, в самом раннем бахтинском трактате представленное как совокупное, единое этическое деяние. Так что к бахтинскому «бытию» нельзя приложить – что хотелось бы сделать
Эту мимолетную и не слишком обязательную фразу (специальный интерес к языку в трактате «К философии поступка» еще отсутствует) можно было бы прокомментировать, например, такими тезисами.
1. Учение Бахтина глубоко разнится с концепциями типа «метаномики» Розенштока, однозначно решающими проблему соотношения бытия и языка (бытие – это язык), как бы вообще не видящими за ней великих трудностей. Бахтин прекрасно понимает, что здесь возможно только диалектическое решение, но в теоретические построения не считает нужным пускаться, предпочитая им способ «описания» конкретных ситуаций[557].
2. Поскольку «бытие-событие» и «язык» в серьезнейшем смысле слова связаны друг с другом, учение о «языке» будет в какой-то мере учением о «бытии», и наоборот. Мы приходим здесь к центральному, а вместе с тем искомому представлению нашего исследования – к
3. В идеале, в некоей «заданности» язык полностью выразит событийное бытие, сольется с ним. В реальных же случаях можно иметь дело со «словом», ощущая в его «лингвистической» действительности невместимый в нее «бытийственный» остаток. Наука о таком «слове», учитывающая этот «остаток», – металингвистика, и она в данном принципиальном смысле есть наука о бытии (в той или иной степени выраженном в языке).
4. Когда мы изучаем произведения художественной литературы, то, в силу опять-таки бытийственности языка, мы изучаем само бытие. Как от художественного произведения взойти к бытию? Следует увидеть произведение в качестве события – события взаимодействия «слов»; надо язык произведения осмыслить как речь, разложив ее на высказывания, голоса, – распознать в ней ее разнообразных субъектов, будь то отдельные люди или социальные общности. В своих главных трудах – книгах о Достоевском и Рабле – Бахтин занят именно этим. Бытие, осмысленное в книге о Достоевском, – это русский социум второй половины XIX в., динамика идейной борьбы в нем. С романом Рабле в глазах Бахтина теснейшим образом связан мир карнавала, взятый с его духовно-смысловой стороны. Когда при восприятии этих произведений язык «убирается… как убираются леса» («Проблема содержания…»), остается это самое бытие, чистые дух и смысл: «большой диалог» «идей» в первом случае и «веселая преисподняя» во втором. Бахтина в конечном счете занимало само бытие, произведениями же словесного творчества он интересовался, будучи убежден в бытийственности «слова» языка.
Когда мы от трактата «К философии поступка» Бахтина обращаемся к статье А. Мейера «Слово-символ», то сразу же наталкиваемся в ней на некоторые представления, хорошо памятные нам по бахтинскому трактату[558]. Занятый осмыслением природы языка (как и Бахтин, Мейер говорит о «слове»), петербургский философ учение о нем вплетает в общую концепцию бытия и познания. И прежде всего, Мейер, подобно Бахтину – сторонник не «теоретического», т. е. субъект-объектного, но «участного» (Бахтин) мышления: познание, если оно не остается крайне неглубоким, периферическим, является, пишет он, всегда неким «участием» в жизни, причем участием творческим. С познанием у Мейера связано некое человеческое «действие», человеческий поступок. Это – исходная и одновременно центральная категория его учения о «слове»; потому, как и о бахтинской «первой философии», о мейеровской концепции можно было бы вполне говорить как о «философии поступка». Как и Бахтина, Мейера занимает актуальный аспект языка – речь; «словесное действие» он рассматривает в качестве «частного случая человеческих действий вообще». Это все очень важные интуиции, в них воззрения Мейера совпадают с философской позицией Бахтина. Однако на этих интуициях, кажется, сходство и кончается. И первое, хотя и не важнейшее отличие, бросающееся в глаза, состоит в том, что «философия поступка» Бахтина ориентирована этически, тогда как представления Мейера суть вариант гносеологии: ни категории «ответственности», ни какого-то другого понятия из области нравственной философии в «Слове-символе» нет.
Главное же и принципиальное, что различает взгляды на язык Бахтина и Мейера, – это ориентация последнего на внечеловеческую действительность, на бытие, предшествующее человеку и не зависящее от него. Для Бахтина бытие-событие слагается из человеческих поступков и если не замыкается сферой
Интересно всмотреться в оттенки этой связи и хотя бы совсем эскизно наметить в мейеровской концепции какие-то водоразделы между элементами