Утро уже кончалось, когда я добрался до своей хибарки, предполагая, что егеря уже побывали за столом у ручья, оставили там свежий запас продуктов и давно ушли оттуда. И все же, пока я полз по кустам, растущим на берегу, внизу в приглушенном лесном свете я уловил какое-то движение. Раздвинув ветви, чтобы было лучше видно, я понял, что это вовсе не егеря, а девушка, в напряженной позе застывшая у стола и жадно заглатывающая провизию; быстро оглядываясь по сторонам, она готова была отпрыгнуть в сторону при любом звуке.
Лохмотья, оставшиеся от ее костюма, все еще можно было узнать, и я был уверен, что уже видел эти густые черные волосы и длинные ноги. Я вспомнил, как вчера повстречался с небольшим отрядом с ищейками и мальчиками-бабуинами, и мысль о том, что им не удалось выполнить свою задачу, наполнила мое сердце радостью: они не поймали ту «птицу», по которой стрелял да промахнулся наш жирный спортсмен. Ей удалось сорвать с лица уродливую маску с клювом и сдвинуть ее на макушку. Она отодрала приклеенные к рукам крылья из перьев и коричневые с золотом перья хвоста, хотя узенький, усыпанный перьями пояс, к которому они крепились, оставался на талии. Перышки на «птичьей» шейке были безнадежно испачканы, и вся она с ног до талии была вымазана засохшей грязью, как будто пробиралась по болотам и запрудам.
Я ломал голову, как бы не испугать ее до смерти своим появлением и решил, что лучше всего смело показаться ей с некоторого расстояния, от ручья, чтобы она могла разглядеть меня и убедиться в том, что я не лесник, прежде чем мне удастся подойти ближе. Поэтому сначала я шел за кустами, а потом с показной беззаботностью ступил на берег ручья.
Но прежде чем я спустился к ручью, ее уже и след простыл: она неслась между деревьями подобно оленихе или косуле. Не спеша я подошел к столу, взял ломоть хлеба и начал есть, оглядываясь по сторонам. Ее нигде не было видно. Прошла минута-другая, и я позвал ее по-английски. Уловив едва заметное движение листвы на нижних ветвях дерева, я понял, что она следит за мной. Я снова заговорил по-английски, надеясь, что даже если она не поймет меня, само звучание иностранной речи убедит ее в том, что я пленник, как и она, или раб. Но ответа не последовало. Я не отрываясь смотрел на то место, где минуту назад шевелились листья: мне казалось, что она вскарабкалась по свисающим ветвям огромного бука и спряталась в его густой листве.
И тут, не думая о той страшной исторической пропасти, которую мне таким странным образом пришлось перепрыгнуть, и не помня точно, где и когда в моей прошедшей жизни я видел этот жест, я показал ей знак «V» — ну, ты знаешь, это жест Черчилля, которым так часто пользовались, по словам сотрудников службы пропаганды, в оккупированной Европе. Листья снова зашевелились: показались плечо и рука, и я увидел тот же самый жест. Поняв это, я подошел ближе, к самим ветвям, и начал объяснять по-немецки, насколько позволяло мое знание этого языка, что я видел, как она убежала после неудачного выстрела, и что я тоже был пленником Графа. Она прервала меня на чистом английском, без малейшего акцента, сказав очень твердо:
— Если вы знаете сравнительно безопасное место, где можно поговорить, пойдемте тупа. Вы идите первым, а я за вами.
Удивляясь ее хладнокровию и умению владеть собой и своим голосом, странно взволнованный тем, что встретил здесь, в этом лесу, свою соотечественницу, я медленно пошел по направлению к своей лачужке. Не заходя в нее, я вышел на открытое место, где завтракал в то первое утро, которое провел в этом лесу. С трех сторон оно было открыто для наблюдения, а с четвертой находилась густая роща с зарослями буйно растущей сорной травы, где в случае необходимости можно было бы быстро спрятаться. Я шел через эти заросли, не оглядываясь назад, но когда остановился и присел на корточки, увидел, что девушка идет за мной по пятам, пригибаясь так низко, что ее почти и не было видно в траве. Она съежилась и стала маленькой, как куропатка, и мне была видна лишь ее голова в причудливом шлеме с клювом. У нее было милое, слегка веснушчатое лицо и умные серые глаза. Пока мы говорили, она ела захваченную с собой со стола какую-то еду и не спускала с меня изучающего и оценивающего взгляда; лицо ее было не испуганным и не измученным, как я ожидал, а скорее настороженным и временами, когда она рассказывала мне о своих злоключениях, дерзким и вызывающим.
Моя же собственная история прозвучала неубедительно и казалась неполной, поскольку я почувствовал, что не должен даже пытаться объяснить ей (или, что точнее, описать) мой невероятный прыжок сквозь время. Мне хотелось, чтобы она не сомневалась в моей нормальности. Поэтому я просто сказал ей, что бежал из лагеря для военнопленных, полагая, что наверняка что-нибудь вроде концлагерей сохранилось в Рейхе. Я успел заметить, что она восприняла как совершенно тривиальное заявление тот факт, что англичанин находился в плену в Германии. Ей хотелось расспросить меня о лагере, о преступлении, за которое я попал туда, о моих товарищах, но она сдержалась, как будто внезапно поняла, что для моей скрытности могут быть серьезные основания. Я долго размышлял, правильно ли сделал, показав ей тот знак, и с удивлением узнал, что после ста лет нацистского порабощения этим знаком все еще пользуются. Осторожно поинтересовавшись, как это ей удалось понять значение этого жеста, я услышал:
— Ну как же, — и вид у нее был удивленный, — ведь это же жест, который был в ходу во времена Старого Сопротивления, так? Я не очень хорошо разбираюсь во всем, что касается подполья (у меня было так мало времени, чтобы узнать об этом, прежде чем меня взяли), но я помню, что в нашей учебной группе в Эксетере кто-то читал доклад, и он рассказал, как этими жестами обменивались во времена Великих Волнений, то есть после оккупации Сорок Пятого года. Этот жест означал нарезку на прицеле тех ружей, которыми они тогда пользовались. Я не знала, что у Друзей до сих пор в ходу этот знак, но когда увидела его, рискнула показаться вам, решив, что вы тоже Друг.
Она казалась такой юной, когда так серьезно рассказывала о своей «учебной группе». В ее рассказе чередовались внезапные приступы откровенности и доверительности со столь же неожиданной скрытностью при упоминании каких-то буквенных сокращений — очевидно, это были начальные буквы названий подпольных патриотических организаций, но из ее рассказа я понял, что после столетнего авторитарного немецкого господства в Англии все еще существовало сопротивление, во всяком случае среди молодежи и студентов университетов, таких как она сама. Но похоже было, что сопротивление перестало быть вооруженным: скорее речь шла о сознательном отклонении от официальной доктрины и партийной теории по отдельным пунктам — о расхождениях, неуловимых для непосвященного, но жизненно важных для нее, казавшихся мне столь же педантичными, как и диспуты средневековых теологов. Но в средние века, думал я, отклонения от ортодоксальной религиозной доктрины заканчивались костром. Моя работа состояла в том, чтобы бороться с нацизмом, находясь на борту военного корабля, но и она боролась с тем же самым злом, но другими способами — извращением и перетолковыванием партийных лозунгов на студенческом митинге. Должно быть, для этого ей потребовалось даже больше мужества, потому что я и мои товарищи были свободны, мы были хорошо подготовленными солдатами, и за спиной у нас стояла могучая держава. А рисковали мы одинаково: на карту была поставлена не только жизнь, но в случае провала или плена нас ждали все пытки и унижения, которые имеются в арсенале злобного и порочного абсолютизма.
Я спросил у нее, как она оказалась в Хакелнберге.
Она пожала плечами.
— Думаю, как и все. Причины две — легкомыслие и донос. Хотя мне лично повезло: у них не оказалось против меня ничего определенного. Поэтому наказание было легким — меня послали на переподготовку в Школу лидеров в Восточной Пруссии. Ну, это такое заведение, где обучают офицеров для молодежных лиг. Туда направляют некоторых иностранцев — конечно, я имею в виду лишь представителей нордической расы. Предполагается, что нравственная и интеллектуальная атмосфера этой школы призвана очистить их сознание от ошибочных мыслей. Кроме того, кадетам нужно практиковаться на ком-то в искусстве лидерства — а они любят непокорных арийцев, особенно девушек.
— Но как ты попала в руки фон Хакелнберга? — спросил я.
— Я убежала из этой Школы, — сказала она спокойно. — Это было ошибкой, я знаю. Тактика Друзей состоит в том, что уж если ты попадаешь в школу переподготовки, то должен вытерпеть все, превзойти всех в хитрости и закончить курс обучения стопроцентным нацистом, чтобы вернувшись домой можно было выполнять тайные задания. Но эта проклятая Школа была адом. Я не сумела вытерпеть все это. И убежала. Конечно, меня поймали. Если ты убегаешь, тебя считают злостным нарушителем и направляют на службу в какое-либо учреждение Рейха, где на тебя распространяются те же правила дисциплины, что и на низшую Расу. Вот так я и оказалась здесь. И хватит обо мне. Вопрос в том, что нам делать с тобой — твое положение много хуже моего.
Я ответил, что, на мой взгляд, мы в равных условиях.
— О нет! — возразила она с какой-то юношеской прямотой и практицизмом. — Я — это ценное имущество, ты же всего-навсего Преступник — то есть тот, кто подлежит ликвидации. Я не знаю точно, что Главный Лесничий делает с Преступниками, которых ему передают, но мне доподлинно известно, что процедура эта грязная и медленная. А что ты там успел увидеть?
Я рассказал ей.
Она кивнула.
— Я никогда не видела этих женщин-«кошек», а лишь слышала о них. И их самих тоже слышала. Думаю, что их стерилизуют. — Будничность ее тона поразила меня даже больше, чем суть ее предположения. Хирургическое вмешательство и удаление из прекрасного человеческого тела того, что освещает его внутренним светом души, было для нее не страшным ночным кошмаром, а всего лишь привычной банальностью, тем, что делается ежедневно.