Мы остановились в маленькой рощице — фонарь осветил крохотную хижину из плотно переплетенных ветвей деревьев, крытую толстым слоем камыша. Меня подтолкнули к темному низкому дверному проему, и один из охранников грубо приказал:
— Жить будешь здесь. Еду найдешь рядом. Но если мы тебя увидим, пристрелим, как дикого зверя, или натравим на тебя собак.
Он толкнул меня прикладом, и я полетел в темноту хижины, ловя ртом воздух от боли и сознания собственной беспомощности. Когда я сумел разогнуться, то увидел, что свет фонаря уже исчезает где-то вдали, за поляной.
Ощупывая в темноте стены хижины, я отпрянул от испуга, когда моя рука коснулась копны чьих-то волос. Я услышал чей-то подавленный крик, похожий скорее на визг, и понял, что это существо боится меня еще больше, чем я его. Послышалось громкое шуршание не то соломы, не то сухих листьев, и что-то большое споткнулось о мои ноги, пытаясь прорваться к двери. Я схватил это нечто и понял, что вцепился в человека.
Он рухнул на пол, всхлипывая и бормоча что-то таким тихим, слабым и прерывающимся голосом, что я даже не мог понять, слова ли это человеческой речи или искаженные звуки, которые только и могли издавать графские рабы-славяне. Потом, когда я приподнял его, он успокоился, и я понял, что он говорит по-французски.
Позволив мне ощупать себя, свою голову и все тело, он дрожал и постанывал от страха. У него были длинные волосы и длинная борода, точно такой же, как у меня, костюм из материала, напоминающего шкуру животного. Он был невысокого роста и, как мне казалось, намного старше меня. Изо всех сил стараясь утешить его на ломаном французском, я подтащил его к куче сухой соломы, которую нащупал в углу хижины, и усадил рядом с собой.
Наконец он стал испытывать ко мне некоторое доверие и, в свою очередь, начал робко ощупывать мое лицо и одежду, потом спросил, кто я. Услышав, что я англичанин, бежал из лагеря для военнопленных, во время побега наткнулся на лучевое заграждение вокруг Хакелнберга и после лечения отпущен в лес по приказу Графа фон Хакелнберга, он содрогнулся при упоминании имени Графа и глухо застонал.
— Они убьют вас, — сказал он, полуплача. — Убьют. Они всех нас убьют. Меня гоняют с места на место. Гоняют без отдыха Я спать не могу, я сойду с ума! — И он раз двадцать повторил это «сойду с ума», при этом голос его поднялся до визга, в котором звучали ужас и отчаяние, устрашающе подействовавшие на меня.
Очень скоро я убедился в том, что он и в самом деле был на грани безумия, доведенный до этого состояния чувством какого-то отвратительного ужаса, и я никак не мог добиться от него, чтобы он описал это чувство подробно. Я думал, что сумею успокоить его, если упрошу рассказать мне его историю; он не мог больше минуты удержаться на каком-либо ином предмете, кроме того ужаса, который преследовал его в этих лесах. Он вздрагивал, как дикий зверь, при каждом звуке, доносившемся снаружи, шипел на меня, призывая замолчать, как-то странно втягивая в себя воздух, и, словно окаменев, прислушивался к слабым, почти неразличимым звукам, доносившимся издалека.
Я смог понять лишь то, что человек он образованный, наверное, писатель: бормоча что-то несвязное, плача, как ребенок, пытающийся объяснить, за какой проступок его наказали, он говорил о каких-то письмах или статьях, написанных им, путаясь в исковерканных немецких именах и фамилиях и причитая:
— Я делал только то, что они мне говорили. Я же не знал, что это неправильно. За что меня наказали? Почему мне не дали возможности публично покаяться, выступить с отречением? Они же понимают, что я никогда не написал бы этого, если бы знал, что это неправильно. Они специально запутали меня, чтобы мучить, чтобы убить и этим доставить себе удовольствие. О Господи! Они хотят убить меня для развлечения!
Мне кажется, я просидел на соломе с этим бедным маньяком полночи, то пытаясь утешить его, то извлечь из сказанного им хоть какую-нибудь конкретную информацию о том, что же это было такое, чего он так боялся, хотя я не погрешу против истины, если скажу: в Хакелнберге я получил свою долю ужасов и вполне был способен понять, что этого достаточно, чтобы свести человека с ума. Я чувствовал, что этот человек, помимо страшного душевного напряжения, был еще и смертельно усталым, но когда я спрашивал его, чем он обычно занимался в лесу в дневное время и где он брал еду и была ли эта хижина его пристанищем, он либо не отвечал ничего, либо бормотал слабым голосом, в котором звучала какая-то эгоистичная, сумасшедшая хитрость, что он ничего мне не скажет, потому что я его предам.
Мне хотелось есть, но в хижине не нашлось ничего съестного, кроме того, я устал и, чувствуя, что мне больше нечем помочь этому бедняге, как и ему мне, понимая, что мне нечего бояться его, вытянулся на соломе и уснул.
Меня разбудил солнечный свет. Открыв глаза, я увидел, что в хижине, кроме меня, никого нет. Лес поражал великолепием свежей зелени и золотистого солнечного света, радовал прохладой. Я окинул взглядом прекрасную поляну, прислушался к пению птиц, потянулся и вздохнул полной грудью. Может быть, моя свобода была обманчивой, но мне она казалась настоящей; и в этом ярком утреннем солнечном свете, окруженный такими настоящими деревьями, спокойно и с истинным совершенством осуществляющими извечный круговорот всесильной природы, я не мог поверить в то, что порочные извращения естественной красоты, виденные мною при свете факелов, это унижение и оскорбление человеческой природы, которые я наблюдал накануне, — все это было на самом деле. Оглядываясь по сторонам в поисках моего ночного соседа, я со смехом вспоминал его ночные страхи, но нигде не видел его; смеялся и над самим собой: в этих меховых бриджах я был похож на коротко остриженного Робинзона Крузо.
Меня поражало, что в заведении Графа тратят такую высококачественную дорогую ткань на преступника, каковым я должен был себя считать. Это было очень непохоже на нацистов: они не тратили хорошую одежду на тот человеческий «хлам», который подлежал ликвидации. Но потом я вспомнил о богатстве и изысканности костюмов девушек-«птиц». И хотя мне не верилось в то, что страхи французского писателя перед насильственной смертью были оправданны, я не сомневался в том, что и ему, и мне предназначалась какая-то роль в фантастической игре, разыгрываемой на потребу Графу.
Где-то неподалеку слышалось журчание бегущей воды. Я пробрался сквозь густой кустарник и спустился по заросшему лесом берегу, идя на звук. В тенистом буковом лесу с редким подлеском плескался на камнях небольшой чистый ручей, наполнявший соблазнительной влагой водоем с песчаным дном, усыпанным редкой галькой. Но прежде чем я добрался до него, неистовый собачий лай заставил меня снова взлететь на склон, и, выглядывая из-за кустов, я увидел двух или трех лесников с парой собак, что-то делавших за грубым деревенским столом неподалеку от пруда. Один из них смотрел в мою сторону и вдруг без предупреждения поднял ружье и выстрелил. Я инстинктивно пригнулся и, увидев это, услышал негромкий звук выстрела — пуля сбила сучья над моей головой. Я метнулся к хижине и не выходил из нее до тех пор, пока не услышал, как злобно ворчавших собак утащили в глубь леса. Тогда я выбрался с превеликой осторожностью, вслушиваясь и оглядываясь по сторонам, прежде чем выйти из-за кустов на открытое пространство.
На столе я нашел оставленную ими снедь — хлеб, сыр, картошку, свежие овощи и яблоки. Голодный, я готов был схватить ломоть, когда внезапное подозрение заставило меня похолодеть, и я кинулся в свое укрытие: мне пришло в голову, что лесники выманивали меня из леса, чтобы превратить в более удобную мишень.
Наверное, битый час я прятался в кустах, умирая от голода, но боясь приблизиться к столу. Одной лишь угрозой им удалось превратить меня в животное. Нет, я бы не стал говорить, что испугался их ружей или их собак, но я понимал, что не могу рисковать и быть раненым, ибо это отнимет последний шанс бежать отсюда, и это чувство взяло верх над остальными. Результат был один и тот же. Назови это трусостью или излишней предосторожностью, но я лежал и с терпеливостью, свойственной животному, ждал до тех пор, пока абсолютно не убедился в том, что путь был свободен. Тогда я сбежал вниз, быстро напился и схватил то, что мог унести. Я не вернулся в свою хижину, а устроился на открытом заросшем травой пространстве, где мог оглядываться по сторонам, пока ел.
В этом и заключалась горечь моей «свободы»: зная, что меня выпустили для какой-то жестокой графской забавы, я не имел представления, какую форму она примет, какой злобной выходки мне опасаться. Лес был прекраснее рая, но меня не радовал; все мои чувства были в постоянном ожидании опасности, которая подкрадывалась ко мне.
И тем не менее у меня была цель. Я льстил себе тем, что был сделан из другого теста, нежели французский писатель с больными нервами. Не берусь утверждать, что мне нравится, когда в меня стреляют, но я побывал в нескольких переделках, и мимо моих ушей свистела не только дробь, но и кое-что покрупнее. Итак, поев и чувствуя себя намного лучше, я в первый раз отправился на разведку.