Интересно, что именно в ханжонковском журнале «Пегас» родилась идея выпускать не просто либретто, а пространные литературные сценарии фильмов — дабы породить еще одну форму популярной беллетристики, в будущем известную как «новеллизация». В то время проба состоялась, но вскоре как-то заглохла. Вообще отношение к либретто, тогдашней анонимной кинолитературе, было достаточно уважительным.
Интеллигентные критики, особенно художественные, часто пытались вглядеться в черты и краски той публики, что охотно взирала и, не стесняясь, толковала о курьезах этой самой деми-литературы. И эти толкования далеко не всегда были критически неприязненными. Чаще случалось наоборот: среди доброжелательных описателей кино были, помимо Чуковского, Михаил Зощенко, Леонид Оболенский, Михаил Булгаков, Виктор Шкловский и др. Маяковский и Есенин, два великих поэта, тоже отдали щедрейшую дань этой деми-литературе, над которой первый, как бы нехотя, издевался, а второй сочувственно и поэтично обыгрывал. Оба, по выражению того же Маяковского, как никто на свете, умели «загибать». В обоих жила феноменальная, хотя в сущности обыденная (да и попросту рефлекторная) двойственность — пристрастие к элегантным вещам, элегантной одежде, элегантному комфорту в сочетании с публичным, демонстративным отрицанием всего этого…
Особенно терпимым и, более того, благоговейно почитающим это стихийное, плебейски-народное вдохновение был замечательный режиссер, историк и теоретик театра Николай Евреинов. Вот что он писал в своем известном сочинении «Театр для себя» (1916): «Если вы по болезни, из консервативного упрямства или эстетского принципа не посещали за последнее время этого „вертепа черни“, то вы и представить себе не сумеете культурного багажа вашей прислуги… Поговорите с этой „бестолковой, некультурной деревенщиной“, как вы не раз называли ее в сердцах, и вы увидите себя принужденным изменить свое мнение и насчет ее „бестолковости“, и насчет ее некультурности. Чего-чего она только не перевидала в этом „вертепе ХХ века“ за время своих частых отлучек в „лавочку“, со двора или откровенно, „на часок в театр“!.. Еще недавно принимавшая за жупел слова „пейзаж“ или „драма“, путавшая „Швейцарию“ с „Шекспиром“, она вам поведует теперь и о швейцарских водопадах, и о героях шекспировских драм. Она так много видела, так много знает. Ей незачем читать „Quo vadis“ Сенкевича, „Страшную месть“ Гоголя, „Обрыв“ Гончарова, „Ключи счастья“ Вербицкой и сотню других сочинений, хороши они или плохи — все они пройдут перед ее жадными глазами… Когда я услышал в трамвае, как одна кухарка советовала другой сходить на картину „Жизнь Вагнера“, объясняя, что этот большущий человек был хотя и маленького роста, ну, как Наполеон — „помнишь, в ‘Сатурне’ показывали“, — я понял как-то вдруг и совершенно ясно, что не из книг, не из школ всеобщего образования, а из подлинно доступного народного театра, который учит своим образным языком впечатлительно-убедительно, а потому незабываемо прочно».
О забвенном и незабвенном
Разумеется, в раздраженных голосах представителей высокой культуры была своя правда, однако в последующее десятилетие и даже несколько далее эта деми-литература была, по выражению В. Шкловского, «канонизирована», сохранив все свои классические свойства. Это откровенно сказалось и на планах дальнейших решений в области кино. Притом что у Ханжонкова появился еще один знакомый с небывало серьезным намерением…
Намерение было дерзкое. Весной 1911 года Гончаров, как мы уже говорили, в очередной раз рассорился с Ханжонковым — как водится, навсегда. И вот теперь этот неугомонный человек как ни в чем не бывало скромно сидел в конторе своего бывшего мэтра и терпеливо ждал приема. Первым желанием продюсера было ни при каких условиях не принимать Гончарова. Намерение это длилось два дня, но на третий день Ханжонков не выдержал. Сухо принял гостя, жестом предложил говорить. С олимпийской невозмутимостью Гончаров принялся излагать свою идею. Излагал пространно, как всегда, пересыпая изложение помпезными эпитетами: «высочайше, величайше, глубочайше» и т. п. Александр Алексеевич прервал его и попросил говорить предельно конкретно.
(Все же Ханжонков, при всех оговорках, отдавал должное режиссерской — хотя и очень стихийной — одаренности Гончарова, его одержимости, его пробивной энергии, его умению мобилизовать полезных людей, артистов, да и просто его опыту, приобретенному в свое время и во Франции, и в русских театральных кругах.)
Планы Гончарова оказались дерзостнее дерзкого. Он задумал добиться у самого царя (!) высочайшего соизволения на постановку исторической картины небывало крупного масштаба. Его бурное красноречие, хоть и не с ходу, поколебало Ханжонкова, который и сам иногда подумывал о чем-то «из ряда вон». Речь шла о знаменитой «Обороне Севастополя». (Тогда Гончаров предложил другое название: «Воскресший Севастополь».) Вряд ли кто-то подсказал ему эту грандиозную, почти невероятную идею. Скорее всего, тут сказались гончаровский азарт, его воспаленное честолюбие, его неуемный темперамент. Так или иначе, но режиссера идея захватила, и… понеслось! Добавим, что к «бредовой» идее неожиданно с интересом отнеслась тогдашняя жена Ханжонкова Антонина Николаевна Баторовская, автор и соавтор многих сценариев под псевдонимом Анталек (соединение двух имен — ее и мужа). Она, естественно, часто печаталась в популярном ханжонковском журнале «Пегас», где была еще и редактором.
Увлеченный своей идеей, Гончаров стал пламенно уговаривать Ханжонкова взяться за будущий фильм. Величественность замысла была ошеломительна. Не гнушаясь дешевой патетики, Гончаров перечислял все грядущие действа: сверхмассовые съемки… грандиозные перестрелки… доподлинный орудийный огонь… сражение за Малахов курган… полевой лазарет… гибель адмиралов… потопление кораблей… геройство солдат и т. д. и т. п. Он горячо взывал шефа к русскому патриотизму, обещая небывалый успех и, разумеется, прибыль.
Ханжонков колебался, однако хорошо понимал, что для такого замысла необходимы высочайшее разрешение и высочайшее содействие. Будучи почти уверенным, что такое разрешение и содействие вряд ли возможны, он поставил условие: Гончаров должен лично поехать в Петербург и добиться в императорской канцелярии визита к монарху! Потом уже Ханжонков признался, что хотел попросту отделаться от полоумного режиссера. Он дал ему денег на приличный костюм и поездку в Питер, но поставил условие: в случае провала Гончаров никогда больше не потревожит его своим присутствием. Все ближайшие друзья, знавшие о невыносимом характере режиссера, искренне поздравляли Ханжонкова с таким удачным маневром. И никто, кроме жены, не верил в успех столь фантастичного предприятия.
Но успех таки состоялся. Поездка в Питер внезапно обернулась полным триумфом. Гончаров не только заручился высочайшей поддержкой (царь моментально и безоговорочно одобрил проект), но и добился того, чтобы фильм был частично финансирован из казны. Более того, по распоряжению императора к работе над фильмом была привлечена группа историков и военных консультантов, дабы максимально точно воссоздать реалии Севастопольской обороны. Полковник Генштаба Ляхов был специально прикомандирован к съемочной группе и до конца съемок оставался при ней, ревниво следя за исторической точностью.
Честно говоря, первоначальный сценарий Гончарова был попросту грудой разрозненных и не всегда осмысленных эпизодов, между которыми не было никакой логической связи. Когда дело касалось таких эпизодов и вообще избыточного фантазерства Василия Михайловича (особенно по части батальных сцен), Ханжонков не выдерживал и под благовидным предлогом отрезвлял его или удалял в сторону. И это давало позитивный результат, хотя Гончаров в конце концов раскусил эту методу и снова стал истерично предъявлять претензии — опять же касательно своих авторских прерогатив.
Батальные сцены в этом фильме (чуть ли не впервые в мире!) снимались сразу двумя аппаратами — снимались с панорамами и сменой ракурсов. В съемках были задействованы регулярные части российской армии и суда Черноморского флота, а для финального апофеоза были вызваны полтора десятка ветеранов реальной обороны Севастополя. «Потопление флота» пришлось снимать дважды — окончательно макет корабля «утопили» под Москвой, в Крылатском.
Занятно, что эффектный эпизод с пляской «Барыня» вообще не был постановочным. Оператор снял пляску реальных солдат — участников массовых сцен — в перерыве между съемками. Это была чистая импровизация. Пляска была так удачна, так заразительна, что было единогласно решено включить ее в фильм…
Словом, и Гончарову, и Ханжонкову, и обоим операторам (Луи Форестье и его помощнику Александру Рылло), и актерам, и жителям тогдашнего Севастополя пришлосьтаки потрудиться в поте лица, дабы осуществить съемки этого колосса. Впоследствии Ханжонков лично признал первостатейность именно Гончарова во всем этом деянии. Он подтвердил письменно (правда, несколько косноязычно), что Гончаров «полностью оправдал свои обещания, при уговорах меня на эту постановку, принести пользу не только нашей фирме, но и всей русской кинематографии».
Не упущу случая кратко пересказать два красочных момента этой севастопольской эпопеи, связанных со скандальным характером Василия Михайловича. Собственно, это были его эффектные рассказы, но он, нимало не стесняясь (и даже гордясь), поведал их близким. Ханжонков записал их, а мне они достались в письменном пересказе Веры Дмитриевны (напомню — его второй жены).
Дело было так: Гончаров три дня — ни на плацу, ни в канцелярии, ни дома — не мог поймать молодого ротмистра, командира конного дивизиона (он был обязан отдать приказ, чтобы его кавалерийская часть поступила в распоряжение режиссера). На третий день Гончаров, разозлившись, решил спрятаться вечером во дворе неуловимого офицера. Залег в винограднике — и уснул. А ночью вдруг проснулся от громких голосов. Говорили — вернее, орали — двое. Денщик докладывал ротмистру о каком-то сумасшедшем барине, который то и дело приходит и требует сказать, когда появится «их благородие». Слегка покачиваясь, офицер громко перебивал денщика: «А ты бы, дурак, этого барина да по шее… да послал бы его на х…!» и т. д.
Тут наш режиссер не выдержал. Ломая сучья, он вынырнул из виноградника и, приблизившись к самому носу подвыпившего офицера, истерически возопил: «Это кого же, позвольте узнать, на х…?! Меня, которого благословил сам император?! Меня, который вхож без доклада к военному министру?! Меня, которого адмирал Бострем ежедневно приглашает к столу?!» и т. д. Ротмистр моментально протрезвел, перетрусил, суетливо стал просить прощения и тут же дал должное предписание… Про этот случай режиссер победно рассказывал дважды (а возможно, и более того).
Но и с вице-адмиралом Иваном Федоровичем Бостремом (командующим флотом и Севастопольским гарнизоном) у слабонервного Василия Михайловича также была похожая стычка. Очевидцем этой истории оказался Луи Форестье, кинооператор фильма, в те годы ближайший друг Ханжонкова. А было так: вице-адмиралу вконец надоело постоянно отрывать гарнизон от учений и дисциплины и передавать солдат и матросов в распоряжение киношников. Он отдал приказ, запрещающий частям гарнизона участвовать в киносъемках. Рассерженный Гончаров тут же поехал к адмиралу, но Бострем приказал выставить его за дверь. У дверей адмиральского кабинета был поставлен часовой, однако Гончарова это не смутило. Он полез в окно — аж на полуторный, почти второй этаж — и, долезши, стал оттуда истерически кричать Бострему, что не сойдет с места и будет жаловаться военному министру, великим князьям, самому императору (кстати, отдыхавшему тогда в Ливадии).
Адмирал точно так же, как недавний ротмистр, перепугался, моментально дал разрешение спокойно дорабатывать фильм и даже рассыпался в пожеланиях дальнейших успехов.