Книги

Значит, ураган. Егор Летов: опыт лирического исследования

22
18
20
22
24
26
28
30

Илья «Сантим» Малашенков вспоминает: «Выступление ГО на „Сырке“ мне не понравилось, для меня это было скучновато, ну, такой шумовой хардкор. Все-таки лучший концерт у „Обороны“ был в МЭИ в 1990-м – вместе с Янкой и Ником Рок-н-роллом. Помню, как Летов, раскрыв рот, смотрел выступление Ника, а перед своим выходом попросил, мол, Ник, благослови. После МЭИ был, как водится, махач с гопниками, но я его пропустил, зато потом на поле боя я нашел роскошную лисью шапку. Года два носил, потом пропил».

Ситуация была довольно двусмысленная. С одной стороны, наглядная и простонародная популярность группы уже предполагала иные правила игры и достаточно реальную перспективу запуска неких позднесоветских Sex Pistols. Цой мертв, но жив пример «Кино» как прецедент создания культа на основе дворовой востребованности. Цоя поначалу тоже снобировали как певца для пэтэушников, а в довольно популярной музыкальной газете «Энск» в 1991 году можно было обнаружить следующее загадочное суждение: «В аранжировках ГрОб прослушивается влияние КИНО. В хите „Все идет по плану“ Егор прикалывается над цоевской „Группой крови“ и вообще над „трогательным“ имиджем лидера КИНО». Много лет спустя, после смерти обоих, в сети появится исполнитель Виктор Летов, занимающийся скрещением композиций «Хороший царь» и «Группа крови». Егор же Летов еще в августе 1990 года (то есть непосредственно после смерти лидера «Кино») дал интервью, где признался в нежной любви к цоевской песне «Я посадил дерево», но в целом скорее охаял погибшего как советского человека, оказавшегося в несвойственной ему роли американской звезды, и обозвал все ленинградские рок-клубовские потуги «карибской действительностью». В этом географическом ключе действительность самого Егора Летова того времени можно назвать разве что эстонской. Подобно тому как Эстония в 1990 году сперва приостановила действие Конституции СССР на своей территории, а потом и вовсе объявила о независимости, так и Летов провозгласил независимость от себя самого, распустив группу. Символично, кстати, что последний концерт «Гражданская оборона» сыграла в столице Эстонии.

Тем не менее в начале девяностых группа по-прежнему сохраняла полуподпольный статус с неизбежными элементами самовиктимизации.

Издатель ГО Евгений Колесов рассказывает: «В 1990 году я делал Егору и Янке интересный концертик в Москве на Преображенке, в библиотеке Шолохова. В зале был полный биток, но еще больший биток был на улице: там собралась толпа гопников, которые пришли мочить панков, просто сотни. Концерт игрался в несколько приподнятом настроении: народ отломал почти все подлокотники от кресел – чтоб было чем отбиваться. В результате милиция сделала коридор буквально от библиотеки и до метро. И вот картина – снаружи толпа орков, а по живому коридору торжественно идут пушистые панки, охраняемые милицией. Повезло, однако, не всем: воспетый на „Прыг-скоке“ Федя Фомин подъехал с Горбушки с сумкой пластинок, лишился их в результате, ну и получил. Хороший был концерт, я записал его, и даже хорошо записал, но кассета, к сожалению, утрачена. Я тогда жил в сквоте в Трехпрудном, вместе с художником Валерой Кошляковым, у нас было по две комнаты у каждого, прекрасное место, Егор туда тоже приезжал с Янкой. Ну и в результате ящик с кассетами в этом сквоте куда-то канул».

Егор с его комплексом подпольщика стал одержим идеей, что его «хотят сделать частью попса». В том же 1990 году он предупреждал, что собирается уехать в леса и, скорее всего, не будет заниматься рок-музыкой вовсе. Я думаю, он сам чувствовал, что этого недостаточно: подобный отказ выглядел скорее капризом, нежели очередным шажком за горизонт. Можно прекратить гастролировать, можно распустить «Гражданскую оборону», можно, наконец, назвать новый проект непредставимым словосочетанием «Егор и Опизденевшие», чтобы исчезнуть с медийных радаров, но, как говорится, все совсем не то.

Гитарист ГО Игорь «Джефф» Жевтун вспоминает: «К тому времени вокруг нас уже сложился некий стереотип. Мы выходили на сцену, и везде одно и то же – сразу повальный слом первых трех рядов кресел, толпа орет и прочее непотребство. Это все довольно неприятные на самом деле моменты, и мы в конце концов устали. Нам хотелось, чтоб у концерта была какая-то драматургия, интрига. В итоге сели в Омске и решили, что на время прекратим играть. Ну то есть как прекратим. Я как-то зарубился, проявил меркантильность и посчитал: в 1990 году мы три концерта дали в электричестве, а при этом сам Егор сыграл пятнадцать акустических сольников».

Дело, впрочем, было не столько в сломанных креслах. Сама музыка на глазах переставала быть синонимом прямого действия – к которому Летов успел привыкнуть во времена преследований со стороны КГБ и принудительного лечения образца 1986 года. Для того чтобы вернуть ей привычную силу, нужно было, по его понятиям, «либо выскочить из этого потока, либо невиданным усилием воли обратить его течение в другую сторону».

Вышло и то, и другое сразу.

«Из этого потока» его выбросила смерть Янки в мае 1991 года.

Игорь «Джефф» Жевтун рассказывает: «У Кастанеды вычитали такой термин – „остановить мир“. Я тогда не очень понимал, что это такое, – да Егор и сам его, видимо, очень по-своему понимал. Мы в 1990 году отправились в поход на Урал вчетвером с ним, Янкой и Серегой Зеленским – и вот Егор хотел пойти остановить мир, Янке про это говорил неоднократно. У них с Янкой в походе произошел конфликт, который длился несколько месяцев. Но к Новому году они помирились, он извинялся за резкости свои и прочие поступки. Мрачных настроений у него тогда вообще особо не было, Урал на него в этом смысле повлиял. И уже казалось, что все приобретает какие-то новые формы и иные горизонты открываются. С начала 1991 года стали обсуждать запись нового альбома, а потом происходит эта история с Янкой».

Наталья Чумакова вспоминает: «Крышу снесло так, что ему оставалось либо туда же, за Янкой, либо прибиться куда-то – и этот „Русский прорыв“ для него стал спасительным ходом во многих отношениях».

Новое же течение потока было, в общем, почти предугаданным всей его мифопоэтической логикой. Он находился в поисках исторического высказывания, которое вновь превратило бы его музыку в руководство к действию и демонстрацию опыта. Возникла насущная необходимость в персональной политике, в пресловутом восстании ценностей против норм, которое чаще всего происходит под национально-романтической эгидой, особенно в подходящих обстоятельствах, а уж обстоятельства на дворе были благодарнее некуда.

Сезон 1992-1993 годов в столице отличался редкой мрачностью, порой казалось, что функционирует только метро: полдня ты проводишь под землей, а вторую половину – в московской наземной тьме. В этой тьме бродят бедные обескровленные люди, то есть классическая аудитория Егора – а иначе кому он адресовал все свои непосильные песенные задачи? Я как-то поневоле причислял себя к этой же аудитории: работал ночным сторожем, а по выходным с будущим писателем Данилкиным мы ходили на Тишинский рынок, отчаянно пытаясь продать какой-то домашний скарб – не то крышки от чайников, не то обломки радиатора. В богемных кругах тогда пошла столь же благодарная, сколь и нестерпимая мода на всевозможный дарксайд и различную правую, а проще говоря, нацистскую эзотерику. Мамлеев преподает в МГУ что-то древнеиндийское и выпускает статьи по веданте в академическом журнале «Вопросы философии», на лотках чуть не по всей Москве валяется сокращенный перевод «Утра Магов» Повеля и Бержье с портретом Гитлера, кетаминовое студенчество скрупулезно торчит на криптофашиствующем индастриале и дарк-фолке, кругом сплошные «Swastikas For Noddy» и прочие Sol Invictus да Radio Werewolf. Атмосферу можно примерно описать фразой из фильма Эрнста Любича «Быть или не быть»: «Мы любим петь, танцевать, ничто человеческое нам не чуждо, поужинаем сегодня вместе, и увидите: в конце вечера вы сами воскликнете: „Хайль Гитлер!“» В своей университетской компании мы выковали специальный термин – нацишизоидный алкосатанизм. И Летов нас тогда изрядно огрел своей крамольной софистикой – во многом потому, что в нем отражались весь ультимативный хаос и вся ересь той поры. Прочие рокеры с той или иной степенью наблюдательного спокойствия продолжили писать свои собственные истории, тогда как Летов вписался в чужую, именно что в поисках «глупее себя». Он выглядел и звучал не как наследник прошлых славных дел, а как человек, рассыпающийся во времени, ничего не контролирующий и находящийся на последней стадии восприимчивости.

Я думаю, что сам он, конечно, держал в голове яркий пример Лимонова, который в пятьдесят(!) лет тоже выскочил из потока и вернулся в ходуном ходящую Россию из блаженного Парижа сколачивать какую-то непонятную полутеррористическую организацию. Летов никогда не был в Париже, их и сравнивать странно – харьковского нарцисса и омского Прометея, – однако их, несомненно, роднило одно ощущение, высказанное в «Эдичке»: «Я хочу не сидения на собраниях – а потом все расходятся по домам и утром спокойно идут на службу. Я хочу не расходиться. Мои интересы лежат где-то в области полурелигиозных коммунистических коммун и сект, вооруженных семей и полевозделывающих групп».

Летов определенно хотел не расходиться. Но на его сугубо рок-н-ролльном фронте НЕ расходиться после смерти Янки было немыслимо. Оставалась прямая дорога в полевозделывающие группы.

Художник Кирилл Кувырдин вспоминает: «Егор как-то приехал ко мне и спросил, не знаю ли я такого писателя Лимонова. А я тогда только прочел „глаголовского“ „Эдичку", ну и с воодушевлением сообщил, что он очень крутой и типа, конечно, скорей беги знакомиться, как представится возможность. Это был, видимо, год 1991-й, потому что в 1990-м я семь месяцев просидел в тюрьме, и от Летова я получал записки через адвоката».

Не стоит, наверное, списывать со счетов и классический rock’n’roll swindle: в те годы Летов пару раз спьяну деловито проговаривался, что вот, к примеру, если подружиться с Зюгановым, тот, скорее всего, даст коммунистических денег на необходимую звукозаписывающую аппаратуру. А необходимое для записи нашего героя, смею предположить, интересовало несколько больше, чем вся Россия с ее прорывами. Была неплохая история о том, как в октябре 1993 года, как раз в момент расстрела Дома Советов, Летов возвращается в Омск, а телефон в квартире разрывается от звонков: срочные новости с передовой, в Москве кровь рекой, патриотическая оппозиция разгромлена, революция под угрозой, нужно немедленно что-то предпринимать etc. В этот момент по телевизору начинается какой-то принципиальный футбольный матч, и Егор выдергивает телефон из розетки, чтоб впредь не отвлекали.

Как ни посмотреть, политическая активность, несомненно, развязывала ему руки. С одной стороны, под предлогом большого мятежа можно было смело возвращаться к концертной деятельности: в конце концов, лидеру «Гражданской обороны» к тому моменту не исполнилось и тридцати лет, синь-порох в глазу еще играл вовсю и хотелось выступать и действовать, вопреки обещаниям засесть в лесном скиту. С другой – переживания на тему якобы обступающего его со всех сторон «попса» и прочей коммерциализации резко потеряли свою актуальность: заветный вензель РНЕ отпугивал общественность значительно сильнее, чем слово «опизденевшие».

По большому счету, из заложника одной ситуации (антисоветский охальник с суицидальной повесткой) он превратился в заложника другой – более рискованной. Виной всему была его вечная тяга брать на себя повышенные обязательства и нежелание оставаться на платформе «для-нас-это-неважно-мы-играем-музыку», как было написано на заднике гребенщиковского винила «Равноденствие» в 1988 году.

Кроме того, Летов любил Маяковского – тот фигурирует в одной из лучших его песен «Самоотвод», не говоря уж про стишок из «Прыг-скока». Ему, очевидно, нравилась сама идея поэта на службе у новой революционной власти. В 1997 году после концерта в «Полигоне» он сообщит примерно следующее: я не то что наступил своей песне на горло, меня вообще как такового нет, но имеет смысл заниматься только теми вещами, которые больше, чем ты сам. Фактически это было отражением его собственной установки из прошлой жизни, только с другим знаком: «Партия – ум, честь и совесть эпохи, а нас нет, нас нет, нас нет». В отличие от Маяковского, его революция проиграла, не предоставив ему ничего, кроме вдохновенной ярости в адрес довольно абстрактного врага, так что обращение «Товарищ правительство» ему было адресовать некому.