Двойная зараза
Пандемия гриппа 1918–1919 годов вдребезги разнесла иллюзию неуклонного прогресса медицины точно так же, как война, которая этой пандемии предшествовала (и, возможно, стала ее причиной), сокрушила мираж непрестанного продвижения вперед в экономике и политике. В те годы в Соединенных Штатах было создано и распространено множество вакцин против «испанки»; по правде сказать, они представляли собой в лучшем случае плацебо[602]. В предыдущем веке наука одержала ряд важных побед. Ученые с микроскопами сумели найти вакцины или методы лечения (пусть и несовершенные) для борьбы с оспой, брюшным тифом, малярией, желтой лихорадкой, холерой и дифтерией. Но они не знали, чем ответить на новый штамм гриппа, — и доктор Уильям Генри Уэлч из Университета Джонса Хопкинса понял это в конце сентября 1918 года, в тот самый миг, когда проводил первое вскрытие жертвы «испанки» в Кэмп-Девенсе, штат Массачусетс. При виде легких — опухших, посиневших, заполненных какой-то водянистой кровавой пеной, — Уэлч смог сказать лишь одно: «Должно быть, это какая-то новая инфекция»[603]. Немецкий бактериолог Рихард Пфейффер уверял, что нашел бациллу-виновника, — однако он ошибался. Единственными средствами, способными защитить от болезни, были карантины, маски и запреты на многолюдные собрания, но все это было известно задолго до появления микроскопов. Лишь в 1933 году команде британских ученых удалось изолировать вирус, породивший «испанку»[604].
Некоторые высказывали предположение, что «пандемия 1918 года, сколь бы ужасной она ни была, практически не способствовала уже вызванным войной политическим и социальным переменам»[605]. Принять такое довольно сложно. Если взять для примера Индию, то на нее Первая мировая война оказала не столь заметное воздействие, даже несмотря на то, что полтора миллиона индийцев играли важную роль в защите Британской империи, участвуя в боях почти в каждом театре военных действий[606]. А вот пандемия, напротив, стала катастрофой, приведя к смерти в 240 раз больше индийцев (18 миллионов; на войне погибло лишь 74 тысячи). В самой Великобритании неэффективные меры медицинских служб — которые с 1871 года находились в ведении Совета местного самоуправления (
В 1918–1919 годах болезнь царила наравне со смертью. Среди заболевших был и Джон Мейнард Кейнс, величайший экономист своего поколения. Он находился тогда в Париже, на мирной конференции, которой предстояло завершиться заключением Версальского договора. 30 мая 1919 года Кейнс писал матери: «Отчасти оттого, что я страдаю и злюсь, видя все происходящее, а отчасти оттого, что я уже долго и постоянно себя извожу, работая сверх меры, в прошлую пятницу здоровье мое все-таки пошатнулось, я слег от явного нервного истощения и с тех пор не покидаю постели». Он оставался без сил примерно с неделю, вставая лишь ради встреч с Дэвидом Ллойдом Джорджем, премьер-министром, и «ежедневной прогулки в Булонском лесу». Был ли у Кейнса тот же страшный испанский грипп, что и у Ллойда Джорджа? Мы не уверены, но если так, то ему повезло, что он остался жив[607]. Позже Кейнс все равно столкнулся с гриппом, и это несомненно способствовало развитию у него сердечного заболевания, которое в итоге оборвало его жизнь.
Самым высокопоставленным человеком, которого поразила «испанка», был президент США Вудро Вильсон. Он заболел 3 апреля 1919 года, как раз тогда, когда четырехсторонние переговоры по Версальскому мирному договору перешли в решающую фазу. Три дня он лежал в постели и не мог даже пошевелиться. Вильсон выздоровел, но изменился навсегда. («Он проявлял странности» — так написал секретарь президента, и с этим был согласен, помимо прочих, Герберт Гувер.) Вильсон, имевший по ряду пунктов разногласия с европейскими лидерами, вдруг резко пошел на попятную[608]. Из Европы президент вернулся истощенным и в октябре 1919 года перенес тяжелый инсульт. В 1920 году он уже был почти полностью недееспособен, и его собственная партия сочла, что его кандидатуру нельзя выставлять на выборах. Некоторые историки полагают, что США не ратифицировали Версальский договор и не присоединились к Лиге наций именно из-за болезни Вильсона. Впрочем, прежде всего этому препятствовали лихорадочные настроения, охватившие народ после войны и подогреваемые пандемией гриппа; «Красная паника»; предоставление женщинам права голоса; повсеместные расовые беспорядки и линчевания; а также принятие «сухого закона» вопреки вето Вильсона. В 1918 году, когда республиканцы получили незначительное большинство в Сенате (с перевесом в два голоса), Вильсон уже потерял контроль над обеими палатами Конгресса. В числе избранных сенаторов был Альберт Фолл, республиканец из Нью-Мексико, которого Вильсон имел неосторожность раскритиковать — в то время, когда Фолл скорбел о единственном сыне и одной из дочерей, умерших от гриппа[609]. Два года спустя, получив 60 % голосов избирателей и 404 голоса выборщиков, республиканский кандидат Уоррен Гардинг, сенатор от Огайо, одержал оглушительную победу под лозунгом «Возвращение к нормальности» (
В том, как завершилась Первая мировая война, была некая неизбежная двойственность. Наряду с вирусной инфекцией мир охватила и идеологическая пандемия. Идеи Владимира Ленина и его соратников-большевиков распространились по Российской империи и смогли вызвать вспышки по всему миру, в то время как принцип национального самоопределения, которому следовал Вильсон, грозил подорвать колониальное господство от Египта до Кореи. В глазах многих современников болезни и политика переплелись воедино. В разгар Гражданской войны в России, в которой сыпной тиф убил до трех миллионов человек, Ленин провозгласил: «Или вши победят социализм, или социализм победит вшей!»[610][611] Прошло не так много лет, и уже антибольшевистские силы в Европе — а среди них резкий и грубый оратор Адольф Гитлер — использовали биологические метафоры, говоря об идеологии советского режима и о евреях, которых они считали сообщниками Ленина в своих странах. «Не думайте, будто можно сражаться с расовым туберкулезом, — заявил Гитлер в августе 1920 года, — не позаботившись о том, чтобы избавить людей от возбудителя расового туберкулеза. Влияние еврейства никогда не прекратится, и отрава по-прежнему будет поражать людей, пока ее источник — еврей — не будет устранен из наших рядов»[612]. В книге «Моя борьба»[613], бессвязном трактате, написанном в тюрьме после провального Пивного путча 1923 года, Гитлер развил тему, осуждая «еврея» как «типичного паразита, нахлебника, который, словно болезнетворная бацилла, в мгновение ока начинает размножаться, как только его призовет к тому благоприятная среда. А последствия его существования подобны тем, какие вызывают паразиты: где бы он ни появился, народ-хозяин рано или поздно вымирает»[614]. Книга пронизана мрачной образностью с медицинским уклоном. Гитлер утверждал, что Германия больна и что только он и его сторонники знают, как ее исцелить. Именно в этом садистском слиянии расовых предрассудков и псевдонауки скрыт исток самой страшной из всех рукотворных катастроф — потому самой страшной, что претворяли ее в жизнь люди, имевшие самое лучшее образование, применявшие самые передовые технологии и часто заявлявшие, что действуют на основе науки. Горькая ирония заключалась в том, что сперва в 1941-м, а потом в 1942 году, в самый разгар Холокоста, Гитлер уподобил себя Роберту Коху. «Он открыл бациллу и тем самым вывел медицинскую науку на новые пути, — объявил немецкий фюрер. — Я открыл, что евреи — это и есть бацилла и бродильный фермент любого общественного разложения»[615]. Да, легко забыть, что когда-то и евгеника, и расовая гигиена практически повсеместно считались «устоявшейся наукой»[616].
Глава 6
Психология политической некомпетентности
Против глупости сами боги бессильны.
Толстой против Наполеона
Психология военной некомпетентности прекрасно изучена[617]. Но возможно ли определить подобную психологию для некомпетентности политической? Норман Диксон утверждает, что военная жизнь, со всей ее зубодробительной скукой, отвратительна людям талантливым и по карьерной лестнице в ней восходят лишь посредственности, не имеющие ни особого интеллекта, ни желания проявлять инициативу, а к тому времени, как эти люди достигают высших руководящих постов, их мыслительные способности и вовсе переживают некоторый упадок. По словам Диксона, плохой командир не хочет или не может ничего изменить после того, как совершит неверный выбор. Стремясь избавиться от когнитивного диссонанса и убедить себя в том, что его решение справедливо, он будет вести себя напыщенно и важно[618]. Некомпетентный военачальник предпочитает бездарно терять солдат и ресурсы; цепляться за отжившие традиции и не учиться на прошлом опыте; неверно применять доступные технологии или не пользоваться ими; отвергать или игнорировать сведения, вступающие в конфликт с предрассудками; недооценивать противника и переоценивать силу собственных войск; воздерживаться от принятия решений; упорствовать в той или иной стратегии, когда ясно видно, что она не годится; действовать вполсилы там, где нужно решительно нападать; пренебрегать разведкой; отдавать приказы о лобовых атаках, причем зачастую на самые сильные позиции врага; предпочитать грубую силу внезапной атаке или военной хитрости; искать козлов отпущения в случае неудачи; замалчивать или искажать новости с фронта; верить в мистические силы вроде судьбы и удачи[619]. Диксон определяет два типажа некомпетентных людей в британской военной истории: во-первых, это «люди мягкосердечные, учтивые и миролюбивые, которые, несомненно, в глубине души глубоко переживают из-за страшных потерь, понесенных их армиями, — но, как кажется, совершенно неспособны улучшить положение», и, во-вторых, «такие, которых преследует грех самонадеянности и чрезмерных амбиций наравне с ужасающей бесчувственностью к страданиям других»[620]. Возможно, читатели уже поразились, осознав, что по крайней мере некоторые из этих черт свойственны и представителям гражданской администрации.
В то же время из лидерства — военного ли, гражданского ли — не следует делать фетиш. Как уже давно убедительно показал Карл фон Клаузевиц, боевой дух армии оказывается во время сражения столь же важной переменной, как и способности ее генералов. Один исследователь, более близкий к нашей эпохе, сказал, что поражение армии — это прежде всего итог ее «организационного распада», который может случиться из-за тяжелых потерь, неожиданных провалов и из-за сложностей, связанных с особенностями местности или погодными условиями[621]. Мы еще увидим, что такое явление, как «организационный распад», способно поражать как военных, так и гражданских. Но насколько можно и нужно называть причиной катастрофы какого-либо отдельного человека? В поразительном фрагменте из романа «Война и мир» Лев Толстой пытается показать, сколь тщетны попытки объяснить события 1812 года волей императора Наполеона. По его словам, когда французы вторглись в Россию, свершилось «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие…»
Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления.
Что произвело это необычайное событие? Какие были причины его? Историки с наивной уверенностью говорят, что причинами этого события были обида, нанесенная герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, властолюбие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п. ‹…›
Но для нас — потомков, созерцающих во всем его объеме громадность совершившегося события и вникающих в его простой и страшный смысл, причины эти представляются недостаточными. Для нас непонятно, чтобы миллионы людей-христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра и герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими[622].
На самом деле, говорит Толстой, «действия Наполеона и Александра, от слова которых зависело, казалось, чтобы событие совершилось или не совершилось, — были так же мало произвольны, как и действие каждого солдата, шедшего в поход по жребию или по набору».
Это не могло быть иначе потому, что для того, чтобы воля Наполеона и Александра (тех людей, от которых, казалось, зависело событие) была исполнена, необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться. Необходимо было, чтобы миллионы людей, в руках которых была действительная сила, солдаты, которые стреляли, везли провиант и пушки, надо было, чтобы они согласились исполнить эту волю единичных и слабых людей и были приведены к этому бесчисленным количеством сложных, разнообразных причин[623].
В конечном итоге, как утверждает Толстой, «царь — есть раб истории. История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей».
Наполеон, несмотря на то, что ему более чем когда-нибудь, теперь, в 1812 году, казалось, что от него зависело, verser или не verser le sang de ses peuples…[624] никогда более как теперь не подлежал тем неизбежным законам, которые заставляли его (действуя в отношении себя, как ему казалось, по своему произволу) делать для общего дела, для истории то, что должно было совершиться… В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самым событием[625][626].
Сегодня такой взгляд на исторический процесс не слишком популярен, и легко понять почему. Над «неизбежными законами» истории, как правило, презрительно потешаются; общественность все так же привержена школе «великого человека», даже несмотря на то, что академические историки ее сторонятся. В доводах Толстого есть мистический аспект: будто бы сила, которая «движет народами», по сути своей сверхъестественна. Однако этот аргумент довольно просто обновить. Формально лидер располагается на вершине иерархически организованной структуры и издает указы, которые передаются вниз, вплоть до самого мелкого чиновника. На самом деле лидеры — это узлы-концентраторы больших и сложных сетей. Степень их силы — это, в сущности, функция их центральности. Если они тесно связаны с политическим классом, с бюрократией, с медиа и с широкой публикой — и если информация идет в обе стороны, чтобы они могли не только управлять, но и получать сведения, — тогда лидеры могут быть эффективны. Попасть в изоляцию во властной структуре — значит обречь себя на бессилие, как бы грандиозно ни звучал ваш титул. Несомненно, знания экспертов можно обратить себе на пользу в политическом плане. Бюрократами-карьеристами и учеными советниками можно манипулировать, заставляя их узаконить выбранную заранее цель[627]. Но и бюрократы могут ловко использовать предполагаемых хозяев в собственных целях, например представляя им — как ярко показал Генри Киссинджер — три альтернативы, разумна из которых лишь одна, а именно та, которую уже решили выбрать государственные служащие[628]. И справедливо будет заметить, что в демократических странах электорат может не поддаваться манипуляциям. Номинально гражданский лидер стоит во главе разношерстной, непокорной, необученной армии. Но линия наименьшего сопротивления может заключаться в том, чтобы повторить слова, сказанные радикальным республиканцем Александром Огюстом Ледрю-Ролленом в 1848 году: «Я их предводитель; я должен за ними следовать!» («Je suis leur chef; il faut que je les suive!»[629]).