Есть два микроба, которые распространяются, не требуя насекомых-посредников, — это
Если рассмотреть вирусные заболевания, то можно сказать, что три из них сыграли историческую роль — в том смысле, что их воздействие было катастрофическим. Оспа — это (оставшееся в прошлом?) инфекционное заболевание, вызываемое одним или двумя вариантами вируса,
А вот от желтой лихорадки нам, возможно, не избавиться никогда. Вирус, переносимый желтолихорадочным комаром
Начиная с неолита люди стали более подвержены этим и многим другим инфекциям. К этому привели три фактора: непрестанное расширение человеческих поселений; более близкое соседство с насекомыми и животными; экспоненциально растущая мобильность. Можно сказать и более кратко: урбанизация, сельское хозяйство, глобализация. Города, поселки и переполненные жилые помещения, с ними связанные, сыграли основополагающую роль в повышении заразности болезней, которые распространяются от человека к человеку. Однако для многих других заболеваний решающее значение имело присутствие животных и насекомых. По меньшей мере восемь распространенных болезней зародились у домашних животных (дифтерия, грипп А, корь, свинка, коклюш, ротавирус, оспа и туберкулез), еще три — у человекообразных обезьян (гепатит B) и грызунов (чума и сыпной тиф). Шимпанзе мы должны благодарить за малярию и ВИЧ, овец и коз — за корь; коров (скорее всего) — за туберкулез и оспу; грызунов — за сыпной тиф и бубонную чуму; нечеловекообразных обезьян — за лихорадку денге и желтую лихорадку; птиц и свиней — за грипп. Дальние путешествия — как с торговыми, так и с военными целями — позволяли каждому из новых патогенов в конце концов пересекать континенты и моря, отчего заболевания, изначально свойственные тропическим регионам, распространялись в областях с умеренным климатом — и наоборот[398].
Иными словами, как бы хитроумно ни развивались микробы, они способны заразить нас лишь настолько успешно, насколько позволяют сети, нами созданные, в том числе и те, которые мы делим с животными. И самое главное — сколь бы изобретательны ни оказались мы сами в вопросах профилактики заболеваний и разработки лекарств против них, наши сети могут подорвать все усилия. Чем больше население городов, тем уязвимее мы для болезни. Чем ближе мы живем к животным, тем уязвимее мы перед зоонозами. Мы сознательно одомашнили овец, коров, кур, собак и кошек. Мы невольно делили наши дома — и часто делим до сих пор — с вшами, блохами, мышами и крысами. Что касается летучих мышей (их более тысячи видов, и их огромные скученные стаи — просто рай для появления новых вирусов), то в домах у нас они, возможно, и не живут, но постоянно обитают неподалеку. Мы еще увидим, что представители культур, в которых летучие мыши продаются живыми на мясо, подвергают серьезному риску и себя, и своих торговых партнеров[399]. И, конечно, чем больше мы путешествуем, тем более уязвимыми становимся перед эпидемиями.
Микробы не хотят нас убивать; они эволюционировали только для того, чтобы воспроизводить себя. Смертоносные вирусы, скажем те же коронавирусы, которые вызывали тяжелый острый респираторный синдром (SARS, атипичную пневмонию) или ближневосточный респираторный синдром (MERS), не смогли широко распространиться, поскольку у их жертв проявлялись очевидные симптомы заболевания, а потому больные часто умирали, не успев заразить многих других. В 2007 году группа ученых пророчески заметила: «Если передача патогена по природе своей вредит носителю, то давление отбора будет воздействовать на патоген так, чтобы уравновесить выгоды более интенсивной передачи и недостатки слабой жизнестойкости носителя, вызванной повышенной заразностью… Вирулентность снизится, чтобы число носителей не начало убывать»[400].
Эпидемии Древнего мира
Итак, история пандемий — это не только история эволюции патогенов, но и в той же мере история социальных сетей. Более того, до научных прорывов в медицине, которые произошли в конце XX века, мы мало что могли противопоставить заразным болезням — разве что видоизменять наши социальные сети, ограничивая распространение инфекций. Это было необычайно сложно, и не только потому, что мы не понимали природы инфекционных заболеваний, но и оттого, что люди, по всей видимости, неспособны перестроить свои модели взаимодействия, даже понимая — как сейчас, в современную эпоху, — какому риску их подвергает невидимый микроб. Поэтому в прошлом и получилось так, что пандемии вели к невольному распаду социальных сетей — а иногда и политических структур — чаще, чем к сознательному и эффективному изменению коллективного поведения.
Древнейший отчет об эпидемии нам оставил афинянин Фукидид, отец историографии. В первой главе своего труда «История» (431 г. до н. э.) он писал, что война между Афинами и Спартой «длилась очень долго, и в ходе ее сама Эллада испытала такие бедствия, каких никогда не знала ранее за такое же время»[401]. Но война была лишь одной из многих бед, которые обрушились на Грецию:
Никогда не было захвачено и разрушено столько городов… никогда еще не было столько изгнаний и кровопролития (как в ходе военных действий, так и вследствие внутренних распрей)…Страшные землетрясения одновременно распространились на большую часть страны, затмения солнца стали происходить чаще, затем возникла засуха (в некоторых областях даже голод), и, наконец, разразилась ужасная моровая болезнь…[402][403]
Обратите внимание, что из всех катастроф, которые выпали на долю Фукидида и его города, он особо выделил, оставив напоследок, моровую болезнь, поразившую жителей на второй год войны. По словам Фукидида, болезнь началась в Эфиопии, через Египет проникла в Пирей, морской порт, а уже из Пирея пришла в Афины. Город был уязвим, поскольку афиняне, по воле Перикла, укрылись за городским стенами и готовились воевать прежде всего на море. С пришествием эпидемии Афины превратились в смертельную ловушку. Умерла четверть жителей; умер и сам Перикл с женой и двумя сыновьями. Болезнь не миновала и Фукидида, но он выжил и вспоминал симптомы с ужасающей точностью:
У других же, до той поры совершенно здоровых, без всякой внешней причины вдруг появлялся сильный жар в голове, покраснение и воспаление глаз. Внутри же глотка и язык тотчас становились кроваво-красными, а дыхание — прерывистым и зловонным. Сразу же после этих явлений больной начинал чихать и хрипеть, и через некоторое время болезнь переходила на грудь с сильным кашлем. Когда же болезнь проникала в брюшную полость и желудок, то начинались тошнота и выделение желчи всех разновидностей, известных врачам, с рвотой, сопровождаемой сильной болью. Большинство больных страдало от мучительного позыва на икоту, вызывавшего сильные судороги… Тело больного было не слишком горячим на ощупь и не бледным, но с каким-то красновато-сизым оттенком и покрывалось, как сыпью, маленькими гнойными волдырями и нарывами. Внутри же жар был настолько велик, что больные не могли вынести даже тончайших покрывал, кисейных накидок или чего-либо подобного, и им оставалось только лежать нагими, а приятнее всего было погрузиться в холодную воду. Мучимые неутолимой жаждой, больные, остававшиеся без присмотра, кидались в колодцы; сколько бы они ни пили, это не приносило облегчения. К тому же больной все время страдал от беспокойства и бессонницы. На протяжении острого периода болезни организм не слабел, но сверх ожидания сопротивлялся болезни, так что наступала смерть либо в большинстве случаев от внутреннего жара на девятый или седьмой день, когда больной был еще не совсем обессилен, либо, если организм преодолевал кризис, то болезнь переходила в брюшную полость, вызывая изъязвление кишечника и жестокий понос; чаще всего люди и погибали от слабости, вызванной этим поносом. Так недуг, очаг которого первоначально находился в голове, распространялся затем сверху донизу по всему телу. И если кто-либо выживал, то последствием перенесенной болезни было поражение конечностей: болезнь поражала даже половые органы и пальцы на руках и ногах, так что многие оставались в живых, лишившись этих частей, а иные даже слепли. Некоторые, выздоровев, совершенно теряли память и не узнавали ни самих себя, ни своих родных[404].
Большинство зверей и птиц избегали незахороненных трупов, а те, кто все же их ел, погибали.
Какая именно болезнь поразила Афины? Об этом спорят уже давно. Раньше считалось, что речь идет о вспышке бубонной чумы, но были и другие претенденты: сыпной тиф, оспа, корь — и даже Эбола или родственная ей геморрагическая лихорадка. Благодаря раскопкам 1994–1995 годов, на самой границе древнего афинского кладбища Керамейкос было обнаружено массовое захоронение и примерно тысяча гробниц, датированных 430–426 годами до нашей эры. В некоторых останках, по-видимому, найдены последовательности ДНК, близкие к генам
Здесь мы видим первый пример модели, которая со временем станет привычной. Одно из самых развитых и густонаселенных обществ мира было сокрушено новым болезнетворным организмом. Эпидемия возвращалась еще дважды, в 429 году и зимой 427–426 годов до нашей эры. Перед лицом массовой гибели социальный и культурный порядок рухнули:
…Сломленные несчастьем люди, не зная, что им делать, теряли уважение к божеским и человеческим законам. Все прежние погребальные обычаи теперь совершенно не соблюдались… Поступки, которые раньше совершались лишь тайком, теперь творились с бесстыдной откровенностью. Действительно на глазах внезапно менялась судьба людей: можно было видеть, как умирали богатые и как люди, прежде ничего не имевшие, сразу же завладевали всем их добром. Поэтому все ринулись к чувственным наслаждениям, полагая, что и жизнь и богатство одинаково преходящи. Жертвовать собою ради прекрасной цели никто уже не желал, так как не знал, не умрет ли, прежде чем успеет достичь ее. Наслаждение и все, что как-то могло служить ему, считалось само по себе уже полезным и прекрасным. Ни страх перед богами, ни закон человеческий не могли больше удержать людей от преступлений, так как они видели, что все погибают одинаково и поэтому безразлично, почитать ли богов или нет. С другой стороны, никто не был уверен, что доживет до той поры, когда за преступления понесет наказание по закону. Ведь гораздо более тяжкий приговор судьбы уже висел над головой, и, пока он еще не свершился, человек, естественно, желал, по крайней мере, как-то насладиться жизнью[407].
Пренебрежение религией и законом подорвало и знаменитую афинскую демократию, что привело к сокращению жителей-неграждан и в конечном итоге — к периоду олигархии в 411 году; впрочем, демократию в скором времени восстановили, хотя и с рядом новых юридических ограничений. В Пелопоннесской войне Афины потерпели поражение, и, вероятно, это было неизбежно. Может быть, мы, зная эту историю, лучше поймем мрачную трагедию царя Эдипа.
Рим II века нашей эры — в сравнении с Афинами Перикла — был намного более широким и сложным обществом и, как следствие, оказался слабее перед новым патогеном. В Римской империи на пике ее могущества проживало 70 миллионов человек — возможно, четверть населения мира в то время. Первая крупная эпидемия оспы поразила римлян, уже и так часто страдавших от желудочно-кишечных инфекций и малярии, зимой 165–166 годов, при императоре-философе Марке Аврелии, правившем с 161 по 180 год)[408]. Римляне верили, что навлекли на себя мор, разграбив храм Аполлона в Селевкии во время войны с парфянами; на самом деле болезнь вполне могли принести как вернувшиеся домой солдаты, так и рабы, завезенные из Африки. Как пишет Гален, болезнь не щадила ни юных, ни старых, ни богатых, ни бедных, но чаще других поражала рабов (погибли все рабы самого Галена); симптомами ее были лихорадка, жажда, рвота, диарея и черная сыпь. Эпидемия не стихала до 192 года. Она радикально сократила население от Египта до Афин, опустошила города и деревни и вызвала усиленные нападения германских племен, особенно вдоль Дуная. «В течение некоторого времени[409], — отмечает Гиббон, — в Риме умирало ежедневно по пяти тысяч человек, и многие города, спасшиеся от нашествия варваров, совершенно опустели»[410][411]. Современные исследователи оценивают число погибших на уровне 10–30 % от общего населения империи[412]. Мы располагаем свидетельствами, что это стало причиной значительного спада экономической активности (он отражен в резком сокращении рубки леса). Римская армия, согласно одному современному источнику, в 172 году «практически исчезла»[413]. Возможно, эпидемия содействовала распространению в империи христианства, поскольку христианская религия не только предлагала объяснение катастрофы — видя в ней наказание, посланное Богом грешному народу, — но и поощряла поведение, благодаря которому среди верующих было непропорционально большое количество выживших[414].
И все же Римская империя выстояла, а вскоре успешно пережила еще и Киприанову чуму (249–270) — вспышку геморрагической лихорадки, убившую, возможно, 15–25 % населения государства. Смертельный удар, как принято считать, нанесла другая эпидемия — Юстинианова чума. Эта вспышка бубонной чумы началась в 541 году в египетском Пелузии (на территории близ нынешнего Порт-Саида), в 543-м достигла Рима, а в 544-м поразила Британию. Она вновь разразилась в Константинополе в 558 году, затем, уже третий раз, — в 573-м, и еще раз — в 586-м. В целом Юстинианова чума, как и Черная смерть в XIV веке, возвращалась снова и снова на протяжении большей части двух столетий. Уверенно сказать, что это была именно бубонная чума, мы можем благодаря подробным записям историка Прокопия Кесарийского (ниже они приводятся в изложении Гиббона):
Но в большинстве случаев люди занемогали в постели, на улице или во время своих обычных занятий лихорадкой, которая вначале была такая легкая, что ни в пульсе, ни в цвете лица больного не было никаких признаков приближавшейся опасности. Или в тот же день, или в один из следующих двух дней опасность обнаруживалась в опухоли желез, в особенности в паху, под мышками и под ушами; а когда эти распухшие или вздувшиеся места лопались, внутри их находили уголек или черное зернышко величиной с чечевичное. Если эти опухоли достигали настоящей зрелости или нагноения, то этот естественный способ удаления вредной материи спасал больного. Если же они оставались твердыми и сухими, то очень скоро делалась гангрена и на пятый день больной обыкновенно умирал. Лихорадка часто сопровождалась летаргией или бредом; тело больного покрывалось черными прыщами или нарывами, которые были предвестниками скорой смерти, а у тех, у кого по слабости сложения сыпь не могла выступать наружу, после рвоты кровью следовало воспаление кишок… Многие из тех, которые спаслись от нее, лишились языка, не будучи уверенными, что болезнь не возвратится к ним вновь[415].