Примеры, которые приводит Дефо, прекрасно показывают, что лондонцы XVII века, как и византийцы VI века или немцы XIV столетия, полагали, что у чумы сверхъестественные причины — и такими же должны быть и лекарства. Дефо не скрывает своего скептицизма:
…Раз я говорю о чуме как болезни, проистекающей от естественных причин, то нужно считать, что она и распространяется естественным путем… И совершенно очевидно, что в случае заразы нет ни малейшей нужды в исключительном, сверхъестественном вмешательстве: обычного хода вещей вполне достаточно, чтобы осуществить все, что угодно Небу. Среди этих способов осуществления и скрытая передача заразы, неразличимой и неизбежной, и ее более чем достаточно, чтобы обнаружить всю суровость гнева Божьего, не прибегая к каким-либо сверхъестественным объяснениям и чудесам[461][462].
Обратите внимание на феномен двойной пандемии: биологической и информационной. Мы с ним еще встретимся. Впрочем, и из произведения Дефо, и из более надежных источников, которые он цитировал, становится ясно: на самом деле он не имел представления об эпидемиологии бубонной чумы и полагал, что «болезнь распространялась при помощи инфекции, то есть при посредстве определенных токов воздуха или испарений, которые врачи называют „миазмами“; они распространяются через дыхание, или пот, или через нарывы больных»…[463][464] Иногда, и довольно часто, мы оказываемся правы, но по неверным причинам. Историк Эдуард Гиббон родился в 1737 году, через шесть лет после смерти Дефо. И если мы прочтем комментарий Гиббона по поводу Юстиниановой чумы, данный по прошествии более чем тысячи лет после самого события, то с удивлением увидим, что Гиббон понимает причины бубонной чумы лишь немногим лучше Прокопия Кесарийского:
Ветры, быть может, разносят этот тонкий яд… Но такова была повсеместная заразительность воздуха, что чума, появившаяся на пятнадцатом году Юстинианова царствования, не прекращалась и не ослабевала ни от какой перемены времен года. С течением времени ее первоначальная злокачественность уменьшилась и исчезла; зараза то ослабевала, то опять оживала; но не прежде как по истечении пятидесятидвухлетнего периода страшных бедствий, человеческий род снова стал пользоваться здоровьем, а воздух сделался по-прежнему чистым и здоровым[465][466].
К спасительным мерам предосторожности, о которых Гиббон отзывался весьма снисходительно, относились карантины и другие ограничения мобильности людей в то время, когда господствовала зараза. Дефо понимал важность подобных мер. «Если бы большинство путешествующих поступало именно так [путешествовать пешком… не останавливаться в гостиницах, а ночевать в солдатской палатке, прямо в поле], — писал он о вспышке болезни в 1665 году, — чуму не занесли бы в такое количество городков и деревенских домов множеству людей на погибель»[467][468]. Кроме того, он с одобрением отмечал, что распоряжениями, которые были опубликованы во время чумы лорд-мэром и олдерменами Лондона, проводилась попытка навести порядок среди «множества оборванцев и бродячих нищих, толпящихся на каждой площади Сити и являющихся первейшим источником распространения заразы», и запрещались «все представления, травля медведей, игры, состязания с мечом и щитом в руках, пение баллад на улицах и другие увеселения, приводящие к скоплению народа», а также «публичные празднества» и «беспорядочное распивание напитков в тавернах»…[469][470]
До сих пор часто утверждают, что именно развитие научного знания помогло человечеству изгнать или по крайней мере сдержать угрозу смертельных заболеваний. Более пристальный взгляд на исторические хроники обнаружит, что люди еще с эпохи Возрождения применяли и эффективные карантины, и социальное дистанцирование, и другие меры, которые сейчас называют «немедикаментозными», — и делали это задолго до того, как поняли истинную природу заболеваний, с которыми стремились бороться. Этого было достаточно, чтобы, пусть и не идеально, но разорвать социальные сети того времени — глобальные, национальные и местные — и замедлить распространение все еще неведомых и непредсказуемых микробов.
Глава 5
Заблуждения науки
Она идет…
О, леди Инфлюэнца!
Комар или человек?
Так, коротко и ясно, обозначил варианты сэр Руберт Уильям Бойс, один из основателей Ливерпульской школы тропической медицины. Его книга «Комар или человек?» (
Мы и теперь почти бессильны противиться идее научного «завоевания» природного мира, — тяжелой, но в конечном итоге убедительной победы человека (и микроскопа) над комаром, пусть нам уже не кажется, будто империализм получит от нее хоть какую-то выгоду. В своей предыдущей книге я и сам без колебаний назвал современную медицину одним из «приложений-убийц», революционных новинок западной цивилизации[472]. Тем не менее эту знакомую историю можно пересказать совершенно иначе — не как серию однозначных триумфов медицины, а скорее как долгое, похожее на игру в кошки-мышки, противостояние между наукой и человеческим поведением. Просто на каждые два шага вперед, которые удавалось сделать людям с микроскопом, остальное человечество отвечало по меньшей мере одним шагом назад — поскольку постоянно, пусть и непреднамеренно, оптимизировало свои сети и свое поведение и тем самым ускоряло передачу заразных патогенов. И потому торжественные слова о том, что история медицины закончилась, неоднократно оказывались ложью: их опровергали «испанский грипп» (1918–1919), ВИЧ/СПИД, а в недавнее время — COVID-19.
Империи инфекций
Можно было бы подумать, что в XV веке, когда европейцы, преследуя коммерческие интересы, начали уходить на своих кораблях далеко от родных берегов, они несли с собой и научные представления, которые превосходили знания встретившихся им аборигенов Африки, Азии и Америки. Несомненно, искусством мореплавания европейцы владели лучше. Но вряд ли можно сказать, что они преуспели в медицинской науке.
Заморская экспансия европейцев в какой-то мере стала следствием того, что ни одна из держав не могла захватить господство на континенте. Несколько раз та или иная пыталась это сделать, но терпела неудачу, причем не только потому, что крупные королевства обладали относительным паритетом в плане ресурсов и военных технологий, но и оттого, что армии, уже готовые одержать победу, вновь и вновь становились жертвой сыпного тифа — болезни, настоящих причин которой никто не понимал до 1916 года. Еще с тех времен, когда османы в 1456 году осадили Белград, риккетсия Провачека — бацилла, выделяемая вшами и втираемая голодными и грязными солдатами в расчесанные раны, — неоднократно рушила надежды победоносных генералов, уничтожая армии так, как не смогло бы ни одно вражеское войско. В 1489 году сыпной тиф (
Когда европейцы пересекли Атлантику и совершили, по словам Альфреда Кросби, Колумбов обмен, они принесли с собой не только знания, но и болезнетворные микроорганизмы, о которых и не подозревали[478]. И катастрофой для коренных американцев, как утверждал Джаред Даймонд, оказались не столько ружья и сталь конкистадоров, сколько инфекции, привезенные теми из-за океана: оспа, сыпной тиф, дифтерия, геморрагическая лихорадка. Подобно крысам и блохам, ответственным за Черную смерть, белолицые выступили в роли носителей смертоносных микробов, распространив их от Эспаньолы до Пуэрто-Рико, до Теночтитлана, ацтекской столицы, и до империи инков в Андах. Ацтеки горько скорбели из-за смертоносной болезни коколицтли («мор» на языке науатль). На самом деле они погибли от целого коктейля из различных микробов, среди которых была и
Впрочем, это все-таки был обмен. Есть основания полагать, что некоторые путешественники и завоеватели, вернувшись в Европу, принесли с собой сифилис[482]. Современная точка зрения, основанная на анализе скелетных останков, гласит, что бледная трепонема действительно пришла в Европу из Нового света после 1492 года, но сама венерическая болезнь — сифилис — стала итогом новой мутации[483]. (Если Генрих VIII и Иван Грозный действительно страдали от сифилиса — как иногда предполагают[484], — тогда политические последствия болезни были чрезвычайно значительными[485].) Тем временем перевозка в Америку африканских рабов, призванных восполнить нехватку местной рабочей силы, сделала обмен треугольным, поскольку вместе с африканцами явились плазмодии, вызывающие малярию; флавивирус, приводящий к желтой лихорадке; и некоторые виды комаров, прекрасно приспособленные к тому, чтобы быть переносчиками обоих заболеваний. Малярия и желтая лихорадка процветали на плантациях Карибских островов и в южных колониях Британской Америки[486]. В середине XVII века эпидемии желтой лихорадки на острове Сент-Китс, в Гваделупе, на Кубе и вдоль восточного побережья Центральной Америки привели к смерти примерно 20–30 % местного населения. Самые ранние характерные вспышки в Северной Америке произошли в 1668 году (Нью-Йорк) и в 1669-м (долина Миссисипи)[487]. А значит, огромное количество более поздних поселенцев умирало в первые годы после пересечения Атлантики. Выживали только «закаленные». Так что солдатам, которых рекрутировали в Европе для сражений в Новом свете, страшно не повезло: достаточно вспомнить катастрофические потери, которые понесли от желтой лихорадки войска адмирала Эдварда Вернона в 1740 и 1742 годах (в Войне из-за уха Дженкинса), когда он, имея 25 тысяч солдат, тщетно пытался взять Картахену и Сантьяго-де-Куба[488]. Та же участь постигла французских солдат, которых Наполеон в 1802 году отправил отбить Сан-Доминго у гаитянского революционера Туссен-Лувертюра. И, возможно, именно «Желтый Джек» (так прозвали лихорадку) — наряду с французским флотом — лишил военного счастья армию Георга III во время сражения при Йорктауне (1781).
Французский историк Эммануэль Ле Руа Ладюри назвал это явление «объединением земного шара через болезни»; также он говорил о возникновении «общего рынка микробов»[489]. Как следствие, европейским империям теперь приходилось строиться и поддерживать себя вопреки инфекциям. В Сьерра-Леоне умирал каждый второй британский солдат; на Ямайке — каждый восьмой; на Наветренных и Подветренных островах — каждый двенадцатый; в Бенгалии и Цейлоне — каждый четырнадцатый. Только если солдату очень везло и его отправляли в Новую Зеландию, тогда ему было лучше, чем дома. В 1863 году королевская комиссия подсчитала, что в 1800–1856 годах смертность среди военнослужащих в Индии составляла 69 человек на 1000. Аналогичный показатель для гражданских лиц в Англии, принадлежавших к той же возрастной группе, составлял приблизительно 10 человек на 1000. Кроме того, английские солдаты в Индии гораздо чаще заболевали. С истинно викторианской основательностью еще одна королевская комиссия подсчитала: из 70 тысяч солдат, составляющих британский контингент в Индии, ежегодно будут умирать 4830, а на больничных койках окажутся 5880[490]. Тропические болезни наносили тяжелый урон и французскому колониальному чиновничеству во все годы его существования. В 1887–1912 годах в колониях погибли 135 из 984 служащих (14 %). Вышедшие в отставку колониальные чиновники в среднем умирали на семнадцать лет раньше своих коллег в метрополии. Еще в 1929 году почти треть из 16 тысяч европейцев, живших во Французской Западной Африке, проводили в больнице в среднем две недели в году[491]. Селин, побывавший во Французской Экваториальной Африке в 1916–1917 годах — как представитель «Лесной компании Санга-Убанги» — и описавший ее в духе истинного гиньоля, театра ужасов, ясно дает понять, что болезнь там — это образ жизни и что служба в тропиках просто неизбежно сокращает жизнь: «Вы едва замечали, как исчезают люди, дни и вещи в этой зелени, в этом климате, зное и тучах москитов. Все — и это было отвратительно — распадалось на куски: обрывки фраз, тела, горести, кровяные шарики…»[492][493]
Проблема была в том, что империи росли намного быстрее, чем медицинские знания тех, кто ими управлял. В 1860 году общая площадь Британской империи составляла почти 9,5 миллиона квадратных миль (ок. 25 млн кв. км); к 1909 году эта цифра увеличилась почти до 12,7 миллиона (ок. 33 млн кв. км). Теперь она (будучи в три раза больше Французской империи и в десять раз — Германской) занимала приблизительно 22 % мировой суши. Подданными королевы Виктории в той или иной форме были около 444 миллионов человек, то есть примерно четверть населения планеты. Как писали в