Такая редукция человеческой жизни была подробно описана и другими авторами. В своих мемуарах «Яркие мгновения» (
Коммунист не впадает в депрессию не потому, что он дисциплинирован, а потому, что он не теряет убежденности в смысле самоотдачи и критического настроя. Поэтому мой бедный отец считал себя обязанным в своем прощальном письме попросить прощения у партии. […] Даже в своем горе, со своими сомнениями и срывами, они не были независимыми людьми. Они слились со своей партией, не осознавая этого. У них больше не было собственной личности, однако партия, какой бы она ни была, не может заменить личность[583].
Коммунистическая этика оперирует запретами на близость, сентиментальность, смех и слезы. Там, где царит великий пафос в сочетании с однобоким рационализмом, подчинение заключается также в строгом регулировании аффектов. «Я презираю твою любовь», – говорит революционерка Наташа своему любовнику в романе Йозефа Рота «Полет без конца» (1926, впервые опубликован в 1929 году), в котором нашли отражение впечатления писателя от поездки в Советскую Россию. Для нее любовь и секс – это биологическая необходимость, которая должна быть интегрирована в революционные будни:
– В половине двенадцатого отряд выступает, – говорила она Тунде, – сейчас ровно девять. Полчаса уйдет на завтрак. К десяти ты закончишь чертить карту для Андрея Павловича. До половины двенадцатого мы можем лечь вместе, если ты не боишься растратить слишком много сил[584].
Сонливость и механические движения любовницы Рубашова, у которой, что характерно, нет имени, указывают на то, что, в отличие от революционерки из романа Рота и по аналогии с Рубашовым, она больше не питает иллюзий относительно состояния советского общества. Это приводит к открытой конфронтации со всесильным партийным аппаратом во время чистки библиотеки российского представительства, когда книги, ставшие ненужными, изымаются и заменяются агиографической литературой Первого. Арлова, отвечавшая за библиотеку, и ее начальник Рубашов обвиняются в том, что они препятствовали этим действиям. Товарища Арлову отзывают, возвращают домой и после короткого суда приговаривают к высшей мере. Рубашов спасается тем, что дает самоотвод, тем самым уличая возлюбленную и толкая ее к гибели. Одна из сторон тоталитаризма и его морали – это то, что любой может оказаться виновным. Жить в этой системе – значит быть втянутым в колею, в которой уничтожение другого является условием собственного выживания.
V. Процесс
Таким образом, еще до расстрела Рубашова читатель знакомится с особенностями судебного процесса, в ходе которого невинные люди превращаются в преступников, – почти такого же зловещего, как в знаменитом «Процессе» Кафки: не случайно накануне Пражской весны этот роман пользовался особенной популярностью среди интеллектуалов-антисталинистов.
Уже во время первого допроса Иванов прибегает к очевидному приему и ссылается на общее прошлое, на идеи, объединявшие бывших друзей. В отличие от своего младшего помощника Глеткина, он делает предложение об обмене без обязательств. Если Рубашов признается, что он был частью оппозиции революционному режиму Первого, то это спасет ему жизнь. Но лишенный иллюзий Рубашов не верит ему, потому что знаком с этой риторикой по собственному опыту. Завязывается теоретический спор: из него становится ясно, что Рубашов хочет избавиться от того «мы», из-за которого он стал участником расправы над товарищами Рихардом и Леви и своей любовницей Арловой. В сталинской логике преступлением и нарушением верности партии «объективно» является только то, что он вводит в дискуссию свое Я. Делает он это намеренно или нет, вряд ли имеет значение в данной ситуации – человек с революционным прошлым хорошо знает это. Иванов снова и снова повторяет, что у них, некогда соратников, общий понятийный горизонт: «Представь, что мы снова поменялись ролями – у нас, как ты знаешь, все может быть, – и постарайся ответить за меня»[585]. Рубашов, знакомый с правилами игры, понимает, что в условиях сталинского режима этот ответ взаимозаменяем. После этого следует интересный фрагмент, где способность смотреть на события с точки зрения другого человека понимается как принуждение, а не как социальный навык:
Привычка думать от лица противника опять властно захватила Рубашова – теперь он сидел за ивановским столом и смотрел на себя глазами Иванова, вспоминая, как сам когда-то смотрел на осужденных Партией Леви и Рихарда. Вот он, развенчанный Народный Комиссар, отставной командир и бывший товарищ, – Рубашов, глядя глазами Иванова, ощутил его сочувственное презрение. Во время допроса он не мог догадаться, хитрил Иванов или был правдивым, загонял в ловушку или спасал. Поставив себя на место Иванова, он понял, что тот сочувствовал ему так же искренне или равнодушно, как он сочувствовал Леви и Рихарду[586].
По ходу сюжета приговор Иванова сбывается для него самого. Он якобы слишком мягко ведет процесс против своего бывшего друга и потому должен искупить вину – которая опять же «объективно» является преступлением – своей жизнью, причем раньше Рубашова. Когда все постоянно находятся под подозрением, поводом для обвинения может быть что угодно.
На первом допросе два соперника оказываются в одном и том же колесе: Иванов пользуется этим, напоминая своему заключенному, что тот был уверен в правильности своих убеждений и критиковал линию партии. Чтобы избежать исключения из партии и возможного расстрела, он ранее официально пересмотрел свои взгляды и пожертвовал своей возлюбленной и соратницей. Обвинитель закручивает пыточный винт власти, утверждая, что у него есть доказательства принадлежности Рубашова к оппозиционной группе, планировавшей покушение на Первого. То, что здесь до сих пор используется как угроза с целью заставить бывшего товарища по партии подчиниться, позднее будет основанием для смертельного приговора. Бессмысленно говорить о том, что это ложные признания, полученные под пытками. Ведь в рамках этики жестокости выбор средств ничем не ограничен: среди прочего, можно пускать в ход ложь и обман, если только это служит историческим целям партии и предполагаемому ходу истории. Кроме того, всегда можно утверждать, что Рубашов из-за своего несогласия с официальной позицией намеревался осуществить свой замысел позднее. Его ликвидируют потому, что он может совершить подобное деяние в будущем. В этом смысле уничтожение врага – если использовать медицинскую метафору, распространенную в этом и подобных ему дискурсах, – является превентивной мерой. Она вполне вписывается в революционную этику, поскольку позволяет оправдать себя и нейтрализовать чувство вины. К тому же это помогает в чудовищном деле искоренения ненавистной совести, о чем впервые заговорил Ницше.
Дневниковые записи, сделанные на пятый день заключения, показывают Рубашова в странном состоянии. Он способен размышлять о революционной этике, но не может освободиться от бинарной оппозиции двух систем морали (здесь и в дальнейшем категории морали и этики понимаются как пересекающиеся величины). Уже в разговоре с Ивановым стало ясно, что для него более неприемлемы моральные принципы, по которым он жил до недавнего времени.
Эти записи в форме эссе имеют двойную функцию. С одной стороны, они показывают противоречия и трудности, связанные с пересмотром прежних взглядов. С другой стороны, рассматриваемые как часть текста, они выступают как голос автора, который в определенной степени отождествляет себя со своим главным героем и говорит через него: в этом смысле произведение Кёстлера понимал его самый выдающийся читатель среди философов Морис Мерло-Понти. Даже если ничего не знать о борьбе, развернувшейся во внутреннем мире Кёстлера в непростой период прощания с коммунизмом, которое напоминало расставание с роковой возлюбленной, тем не менее дневниковые записи, паузы для отдыха и размышлений в романе, почти лишенном действия, способствуют критическому переосмыслению сталинской этики жестокости. Дополнительным указанием в этом направлении служит цитата из сочинения церковного историка XV века Дитриха Нихаймского, очень емкая и в то же время обнаруживающая поразительное сходство между моралью сталинизма и католическим учением:
Когда Церкви угрожают враги ее, она освобождается от велений морали. Великая цель будущего единения освящает любые средства, которые применяет она в борьбе с врагами своими, вплоть до коварства, предательства, подкупа, насилия и убийства. И отдельного человека приносит она в жертву всеобщему благу людскому[587].
Для Рубашова это, безусловно, отражение той ситуации, в которой он находится. Ничто не мешает перенести эту цитату в идейный контекст сталинского режима: экзистенциальная угроза, о которой идет речь в цитате, соответствует теории исключительной ситуации, всеобщее благо – примату партии и связанной с ней секулярной версии истории спасения, подчинение индивида целому,
В основе этого короткого эссе, встроенного в роман, лежит тезис о том, что на смену «либеральной болтовне XIX столетия „о честной борьбе“» пришла «революционная мораль XX века». Первая снисходительно называется сводом спортивных правил: тем самым редуцируется ее важнейшее измерение – идея прав человека, выраженная, в частности, в американской Декларации независимости или во французских конституциях времен революции.
В условиях перманентного чрезвычайного положения, в которых мир живет с момента «изобретения паровой машины»[589], необходима революционная мораль. Напротив, либеральная мораль честной борьбы эффективна лишь в спокойные времена. Основой революционной морали, по мысли Рубашова, служит старый макиавеллистский принцип «цель оправдывает средства»; до тех пор, пока мы остаемся в этом поле и не рискуем переосмыслить «либеральную» этику прав человека, перед нами стоит дилемма: «Мы стали неомакиавеллистами во имя всеобщей справедливости, и это наше величайшее завоевание; они [диктаторы прошлого. –
Схожим пафосом проникнут следующий отрывок из дневника, в котором «я» Рубашова снова включается в «мы» партии:
Мы изучили исторический процесс гораздо глубже, чем наши враги. Нас отличала от них прежде всего последовательная логичность. Мы выявили, что добродетель ничего не значит для Истории, а преступления остаются безнаказанными; но зато ничтожнейшая ошибка приводит к чудовищным последствиям и мстит за себя совершившим ее до седьмого колена. Поэтому мы пресекали малейшую возможность какой бы то ни было ошибки. Никогда еще столь малая группа людей не сосредоточивала в своих руках такой полной власти над будущим человечества. Каждая неверная идея, которой мы следовали, превращалась в страшное преступление перед грядущими поколениями. Поэтому нам приходилось карать за порочные идеи, как за тягчайшие преступления – то есть смертью[592].
Текст придерживается стратегии между саморазоблачением и отчаянным утверждением. Это придает ему процессуальный характер и динамику. В романе Кёстлера показаны не только логические предпосылки революционной морали, но и поиски самого автора, который после долгих блужданий ищет путь, выводящий за ее пределы. Ведь, с одной стороны, главный герой признает, что изложенная им мораль ведет в тупик, а с другой – он находит лишь запасной выход, смысл которого состоит в том, чтобы поставить под сомнение «логическое выведение» будущего из настоящего. С исторической точки зрения нельзя однозначно сказать, кто прав, а кто нет. Возможно, ведущий агробиолог В., расстрелянный за то, что предпочитал азотные удобрения калийным, будет реабилитирован в том будущем, которое оправдает драконовские меры в настоящем, равно как и инженер Богров с его вредной идеей строительства больших подводных лодок или он, Рубашов, человек оппозиционных и скептических взглядов. К тому же революционную мораль не интересует, действовал человек из лучших побуждений или нет. Она предполагает, что можно