Книги

Жестокость. История насилия в культуре и судьбах человечества

22
18
20
22
24
26
28
30

Поскольку это так и таково действие революционной морали, на место нового, дедуктивного, разума приходит нечто изначальное – вера в себя, которая, очевидно, есть у Первого, как признает Рубашов, ловя себя на неприятной мысли, что исторически лидер все-таки может быть прав. «Того, кто неправ, ожидает расплата; тот, кто прав, будет оправдан. Таковы законы исторически оправданного риска, таковы наши законы»[594]. Здесь снова прослеживается религиозный мотив жертвы во имя истории, которая движется к лучшему будущему.

Во втором споре Иванов прямо говорит о жуткой игре теней между двумя неравными противниками, упрекая своего оппонента в том, что тот боится его: «Да просто потому, что ты боишься меня. Мой метод логических рассуждений и доказательств точно повторяет твой собственный метод, и твой рассудок это подтверждает. Тебе остается только возопить: „Изыди, Сатана!“»[595]

При этом, конечно, верно и обратное, ведь Иванов, товарищ той же генерации, что и Рубашов, боится искушения, которое исходит от его заключенного в тюрьму альтер эго. Уйти из партии для него также значило бы выйти на свободу. Поэтому он говорит своему старому «другу», что хотел бы создать – вновь связь с религией – «мистерию о Страстях Господних», в которой Бог и дьявол борются «за душу святого Рубашова».

Иванов язвительно и насмешливо рассуждает о том, как «после долгой многогрешной жизни Рубашов возмечтал о Царствии Небесном, где процветает буржуазный либерализм и кормят похлебкой Армии Спасения», называя владыку этого рая «мягкотелым идеалистом с двойным подбородком». Он противопоставляет ему поджарого и аскетичного дьявола, читающего Макиавелли, Лойолу, Маркса и Гегеля, поклонника логики. В образе сатаны комиссар раскрывает идеологическую основу своей этики безжалостности: «Он обречен на вечное раздвоение: убивает, чтоб навсегда уничтожить убийства, прибегает к насилию, чтоб истребить насилие, сеет несчастья ради всеобщего счастья и принимает на себя ненависть людей из любви к человечеству»[596].

С точки зрения этой извращенной логики, по которой путь к добру лежит через злодейство, Иванов прав, когда он говорит, что не Нерон или Фуше, а Ганди и Толстой «объективно» являются «величайшими преступниками»[597]. Если бы, утверждает он, Раскольников из «Преступления и наказания» Достоевского «прикончил старуху по приказу Партии», то есть во имя революции, «логическое Уравнение[598] было бы решено»[599].

Однако на пути воплощения революционных идеалов раз за разом возникает одно и то же препятствие – совесть. Борьба с ней и искоренение ее в себе становится основой той этики жестокости, за которую выступает лидер. В этой сложной ситуации Рубашов не может отстаивать неотъемлемые права личности или призывать к порядку, соответствующему целям социалистического проекта. Беспомощный перед острой диалектикой оппонента, каждый ход которой ему заранее хорошо известен, он может только перейти в наступление, напоминая об абсурдных жертвах этого пути, о миллионах убитых «кулаков», о людях, принудительно направленных в восточные леса и на рудники арктического севера, о системе террора. То, о чем спрашивает Рубашов, касается цели, которая должна оправдать все это насилие, независимо от того, будет ли она в итоге достигнута. Он сомневается, что в истории возможны эксперименты, подобные физическим. «Физику дано повторять свой опыт хоть тысячу раз, не то с историей», – заключает он[600].

Иванов снова реагирует на это в реалистическом духе, говоря, что мир – как мы уже знаем из дискурсов и нарративов консервативной революции – сам по себе жесток, и проводит аналогию между жертвами стихийных бедствий и жертвами во имя революционной морали. Отличие «слепых экспериментов» природы от исторических экспериментов, по мнению Иванова, заключается в том, что первые бессмысленны, а вторые имеют смысл, если или поскольку они в итоге ведут к большей справедливости.

Заключительный диалог между Глеткиным и Рубашовым в содержательном плане почти не добавляет ничего нового. Здесь повторяются воззвания к великому целому и идее коммунизма. Сталин становится гениальным проводником мирового духа, который прогрессирует не линейно, а скачкообразно:

Руководитель нашей Партии разработал мудрую и эффективную стратегию. Он осознал, что теперь все зависит от того, сумеем ли мы защитить первый революционный бастион и дать отпор мировой реакции. Он осознал, что нынешний период может продлиться десять, двадцать или даже пятьдесят лет, а затем поднимется новая волна всемирной революции. Но до тех пор нам придется сражаться в одиночку. И мы должны выполнить наш единственный долг перед человечеством – выжить[601].

Поэтому Глеткин просит своего оппонента принять смерть как осмысленную жертву. Традиционное религиозное жертвоприношение в идеале совершается с согласия самой жертвы. «Добровольно выступив на Открытом процессе, вы выполните последнее задание Партии»[602].

VI. Гуманизм и террор: реплика Мерло-Понти о Кёстлере

Книга Кёстлера, которого в послевоенные годы критиковали как сторонника холодной войны[603], вызывает тревогу не только потому, что в ней показывается устройство совершенно нового с исторической точки зрения дискурса о жестокости как идеологическом насилии, но и потому, что она обращается к миллионам людей, с помощью очень похожих аргументов оправдывающих преступления Сталина или по меньшей мере допускающих их возможность. На постсоветском пространстве, причем не только в своей родной Грузии, Сталин по сей день пользуется большим уважением. Это сочетается с презрением к либеральной морали, которую главный герой романа вместе со своими сокамерниками высмеивают и отвергают как свод спортивных правил.

Притягательность этики жестокости, в которой личность не имеет значения, а ключевая роль отводится великому целому будущего, исследуется в работе Мориса Мерло-Понти «Гуманизм и террор. Очерк о коммунистической проблеме», опубликованной в 1947 году и вышедшей на немецком языке, что удивительно, лишь через двадцать лет. Из-за некоторых одобрительных высказываний этот текст сегодня сбивает с толку, особенно учитывая то, что Мерло-Понти по сей день вполне заслуженно остается признанным, вдохновляющим и читаемым философом. Напомним, однако, что в 1947 году политическая жизнь Франции еще протекала под ярким светом звезды Сталина: во внутренних дебатах французских левых радикалов, к которым принадлежал и Мерло-Понти, было слишком рискованно рассматривать вопрос о сталинском терроре с точки зрения, сочетающей взгляды изнутри и извне. Философ оказался под перекрестным огнем ортодоксальных левых критиков, которые не могли примириться с нелицеприятным образом коммунизма, созданным Мерло-Понти в «Гуманизме и терроре»[604], и либералов, обвинявших его в оправдании тирании[605].

Мерло-Понти, который верно уловил амбивалентность политической позиции рассказчика и главного героя «Слепящей тьмы», подобно Рубашову, дистанцируется от либеральной «буржуазной» морали, отвергнутой еще Марксом. О романе венгерского экс-коммуниста мыслитель пишет: «Величие книги Кёстлера заключается именно в том, что она наводит нас на мысль, что Рубашов не знает, как оценить свою позицию, и принимает или осуждает себя в зависимости от момента»[606].

В другом месте он цитирует Троцкого, чтобы показать, что даже самый яростный левый критик Сталина разделяет со своим оппонентом некоторые предпосылки «революционной» морали. Бухарин, по утверждению французского философа, отнесся к предъявленным ему обвинениям неоднозначно. Он отрицал свое личное участие в заговоре, но не проблему своего оппозиционного поведения. Мерло-Понти комментирует это так: «В пограничных ситуациях, когда решается судьба революции, оппозиционный революционер собирает вокруг себя врагов революции»[607]. Этот ход мыслей исходит из политической философии марксизма, «реалистической» теории политики. Бухарин, по его словам, прямо высказывался на эту тему, выдвинув в ходе «своего» процесса идею истории как Страшного суда[608]. Философ не пытается отрицать, что коммунизм нарушает нормы либерального мышления: «Марксистская политика по своей форме диктаторская и тоталитарная»[609]. Ключевой вопрос состоит в том, «является ли насилие, которое она осуществляет, революционным и способным установить человеческие отношения между людьми». Он продолжает: «Марксистская критика либеральных идей настолько сильна, что если бы коммунизму путем мировой революции удалось создать бесклассовое общество, в котором одновременно с искоренением эксплуатации человека человеком исчезла бы и причина войны и упадка, то нужно было бы стать коммунистом»[610].

Решающим здесь является сослагательное наклонение. Философ признает за марксизмом определенный исторический потенциал для изменений и оставляет открытым вопрос, сможет ли он использовать его для создания «человеческих» отношений. Вместе с тем Мерло-Понти не скрывает, что в последнее десятилетие Советский Союз развивается в таком направлении (в частности, он упоминает растущее социальное расслоение и отсутствие представительства рабочего класса), которое ставит под сомнение достижение желаемой цели – мирного общества без эксплуатации. С такой оценкой он остается в рамках революционного левого дискурса, несмотря на его критику современной коммунистической политики. Мерло-Понти готов принять пролетарское насилие, принципиально игнорирующее права человека, если оно ведет к заявленной цели.

Философ также отвергает ложную альтернативу комиссара и йога, политики и совести и допускает, что эта борьба может происходить в одном и том же человеке. Коммунистическое насилие и жестокость не просто а- или неморальны: они базируются на этике, которая взывает к революционной совести. Иванов и Глеткин апеллируют к этой искаженной инстанции, когда обвиняют Рубашова. Поэтому их обвинения прежде всего политические и моральные, а не юридические.

VII. Тень изгнанника: Лев Троцкий о революционной морали. С небольшим дополнением о Камбодже

Ни роман Кёстлера, ни эссе Мерло-Понти не отвечают на вопрос, какие политические средства приемлемы для достижения политической цели. В этом смысле логично было бы обратиться ко Льву Троцкому, самому решительному и теоретически подкованному оппоненту Сталина. Троцкий сильно отличается от всех других деятелей Октябрьской революции. Политический триумф Сталина вынуждает его – во второй раз – покинуть родину. В отличие от Рубашова, его нельзя назвать разочарованным революционером: он остается верен социалистическому проекту. Троцкий собирает вокруг себя политических единомышленников и вместе с ними создает Четвертый Интернационал – политическую альтернативу сталинизму. Кроме этого, подобно Марксу, последние годы которого прошли в изгнании в Англии, он выступает как политический и исторический аналитик, исследующий причины сталинизации России, а также неудачи коммунистических партий в Китае и Германии. При этом для него почти не представляет интереса происходившее на Московских процессах, которые он, естественно, осуждает как пример сталинского произвола. Тем не менее Троцкий, переживший сталинские преследования, уже будучи в ссылке, высказывается по вопросам революционной морали. В статье «Их мораль и наша» (1938), написанной – за два года до «Слепящей тьмы», – Троцкий отвечает на животрепещущий вопрос о том, какие средства приемлемы для достижения исторической цели социализма: «Позволено все то, ответим мы, что действительно ведет к освобождению человечества». Однако эта формула ничего не исключает, хотя она и оспаривает всемогущество Сталина. Схожие мысли можно найти у Кёстлера и Мерло-Понти. В то время как последний отрицает все, что ослабляет пролетарское сознание, Кёстлер и Троцкий используют формулировку Фердинанда Лассаля, который утверждает «диалектическую взаимозависимость цели и средства»:

Укажи не только цель, укажи и путь.Ибо так нерасторжимо врастают друг в друга путь и цель,Что одно всегда меняется вместе с другим,И путь иной порождает иную цель[611].

Эта диалектика ясно показывает, что путь и средства не являются независимыми друг от друга, но эксплицитно она ничего не исключает. Бесспорно, методы сталинского террора полностью изменили цель. Однако это еще не объясняет, какие «жестокие» средства, которые во всех «реалистических» теориях рассматриваются как насильственные, могут применить отдельные люди, группы и движения в конкретной исторической ситуации. Коммунизм находит жестокость, но не создает ее, утверждает Мерло-Понти[612]. Теории прав человека – полная противоположность классическому марксизму – однозначны в этом вопросе: никакие методы и средства, противоречащие фундаментальным свободам человека, не являются легитимными. Они доказывают свою универсальность именно в отношении меньшинств, маргинальных людей, а также в отношении политических оппонентов. Отсюда понятно, что недопустимы никакие средства, противоречащие цели, в данном случае – осуществлению прав человека. Несмотря на все идеологические различия, ни венгерский писатель, ни французский философ, ни русский революционер в изгнании не смогли заставить себя принять эту бескомпромиссную позицию. В противном случае они перешли бы границу, что было бы равносильно радикальному пересмотру прошлого.