В сущности, Тиймон одним из первых стал подходить к истории как науке, имеющей предметом установление объективной истины, требующей беспристрастных исследований и тщательной проверки, – в полном соответствии с заветами Декарта относительно любой научной деятельности. Такие плоды давало картезианское обучение в Пор-Рояле. Но тамошним же янсенистским воспитанием внушенный страх перед похотью познания и похотью властвования повелевал не заноситься умом, раствориться в других, достойнейших, – и тем сдерживал воображение, дерзость догадок, широту мысли.
У Расина в Пор-Рояле судьба складывалась совсем иначе. Сиротство, отсутствие каких-либо связей и корней во внешнем мире, лишь укрепляющее узы с монастырем, и без того тесные (Агнеса, Витары), наконец, блистательные способности мальчика – все способствовало тому, что отшельники питали к нему особую нежность и, по всей видимости, возлагали на него особые надежды. Более других был к нему привязан Антуан Леметр. Он часто приглашал мальчика к себе в келью, читал и разбирал с ним разные светские тексты – поэтов, ораторов; знаменитый адвокат хотя и презрел свою мирскую профессию, а все же ученика своего видел не священником, не отшельником, но адвокатом. Он учил Расина декламации – искусству, в котором сам слыл большим мастером. И конечно, они много и прилежно занимались переводом.
Но литературные пристрастия учителя и ученика едва ли сходились. Луи Расин рассказывает о своем отце: «Посреди этих занятий непреодолимая душевная склонность влекла его к поэзии, и величайшим его наслаждением было бродить по окружавшим аббатство лесам с томиком Софокла или Еврипида, которых он знал почти наизусть. Память у него была удивительная. Он наткнулся случайно на греческий роман «Любовь Феагена и Хариклеи»[4]. Он с жадностью поглощал роман, и тут ризничий Клод Лансело, застав его за этим чтением, выхватил у него из рук книгу и бросил в огонь. Он нашел средство раздобыть другой экземпляр, который постигла та же участь; это подвигло его купить третий; и чтобы не опасаться больше уничтожения книги, он выучил ее наизусть и принес ризничему со словами: «Вы можете сжечь и эту, как другие».
Но несмотря на такие опасные наклонности и такую строптивость подростка, Леметр не лишал «малыша Расина» своей нежной заботы. Попечение о юноше делил с ним Жан Амон. Этот врач пережил свое обращение и пришел в Пор-Роялъ немного позднее, чем другие «господа», в 1650 году. Своим прямым ремеслом, врачеванием, он занимался и в Пор-Рояле, лечил монахинь, знатных пансионерок, отшельников и бедных в округе. Большой книжник, он читал не только по-гречески и по-латыни, но и по-испански и по-италъянски, был наделен богатым и несколько путаным воображением и склонен к затейливому, мистико-символическому истолкованию каждой фразы, каждого образа в тексте. Даже среди своих собратьев-отшельников Амон выделялся смирением и евангельской простотой жизни. Он положил себе за правило половину своего дневного пропитания, и без того скудного, отдавать бедной вдове. Больных он объезжал верхом на осле; к седлу ему приделали подставочку для книги, так чтобы и в пути не прерывать чтения; а руки свои он в это время частенько занимал вязаньем.
Меж тем жизнь в Пор-Рояле и за его стенами шла бурная, «маленьким школам» не всегда удавалось выдержать регулярный порядок занятий, детям приходилось переезжать с места на место, а то и возвращаться к родным. У Расина не было никого; когда оставаться в школе становилось небезопасно, убежище для него искали наставники. Два-три года он провел в коллеже города Бовэ, к северу от Парижа; коллеж этот выбрали неслучайно, в нем царили проянсенистские настроения, так что отшельники могли не беспокоиться о духовной пище, которую получал там их воспитанник. О более низменных его нуждах они позаботились: очевидно, расходы по содержанию Расина в бовэзийском коллеже взял на себя Пор-Рояль. Там, в Бовэ, мальчика застала Фронда, и Луи Расин рассказывает об одном случае, свидетельствующем, что нрава подросток был неробкого: «В то время гражданская война вспыхнула в Париже и распространилась на все провинции. Школяры тоже в нее вмешались, каждый вставая на чью-то сторону по своему усмотрению. Моему отцу пришлось драться вместе с остальными, и он получил в лоб удар камнем, от которого на всю жизнь остался шрам над левым глазом. Он говорил, что принципал [директор] того коллежа показывал его всем как храбреца» – «о чем отец рассказывал смеясь», добавляет Луи, чтобы подчеркнуть его скромность.
На чьей стороне находился Расин во время Фронды, Луи не сообщает (и может быть, не зря), а угадать это непросто. Янсенисты настаивали на своей монархической верноподданности с не меньшей страстью и не менее чистосердечно, чем на своей католической ортодоксальности. Одно из первых сочинений Сен-Сирана возникновением своим обязано такому случаю. Генрих IV однажды предложил придворным задачу: что бы они сделали, если бы оказались с королем в лодке, заброшенной бурей далеко в море, без всякого пропитания? Один из придворных ответил, что убил бы себя в пищу королю. Но ведь самоубийство – страшный грех, и король задал вопрос: могут ли быть оправдания такому поступку?
Вопрос этот живо обсуждался, дошел он и до молодого Сен-Сирана, загоревшегося такой темой и вскоре издавшего книжечку под названием: «Королевский вопрос, где показывается, в каких крайностях, особливо же в мирное время, подданный может быть обязан сохранить жизнь Государя ценою своей собственной». Таких возможных «крайностей» Сен-Сиран насчитал более тридцати. А Великий Арно, даже принужденный к старости удалиться в изгнание за границу, неустанно свидетельствовал свою лояльность по отношению к Людовику XIV и свою преданность его интересам. Но на деле – как в теологии янсенисты достаточно далеко уходили от католической догмы, так и в гражданской жизни зачастую оказывались среди несогласных с королевской политикой. Впрочем, это случай вообще нередкий, когда нонконформистами становятся именно из-за более ревностной, бескомпромиссной и наивно-последовательной приверженности принципу, чем сами его непосредственные носители, из-за готовности быть больше католиками, чем папа, и больше роялистами, чем король. А семейство Арно и его друзья были к тому же тысячей нитей связаны с вождями Фронды – принцами де Конде и де Конти, их сестрой герцогиней де Лонгвиль, кардиналом де Рец, чье оспаривавшееся властями право на сан архиепископа Парижского Пор-Рояль признавал и которого даже снабжал деньгами в трудную минуту. И конечно, янсенисты не могли питать добрых чувств к лукавому, своекорыстному политикану – кардиналу Мазарини. Так что скорее всего были правы и те, кто, как впоследствии сам Расин, утверждали, что у короля не было более верных слуг, чем «господа из Пор-Рояля», и те, кто, как Людовик и его приближенные, видели в Пор-Рояле очаг беспокойства и неповиновения.
Как бы то ни было, бурные пятидесятые годы подросток Расин провел в самой гуще событий, и если по молодости лет не мог принимать в них прямое участие, то, без сомнения, был, по живости ума, их наблюдательным свидетелем. Тем временем споры вокруг янсенизма не только не утихали, а наоборот, разгорались с новой силой, все чаще перемещаясь из области отвлеченно-доктринальной в житейскую, личную, от ученой полемики переходя к административным санкциям. Книга Арно «О частном приобщении Святых Тайн» подлила масла в огонь теоретических контроверз, а успехи янсенистов как духовных руководителей, особенно среди высшей знати, и растущая слава «маленьких школ» составляли нешуточную конкуренцию иезуитам. Уже в 1643 году по их настоянию тогдашний папа, Урбан VIII, издал буллу, осуждающую учение Янсения, – правда, в достаточно мягких выражениях. А через несколько лет, в 1649 году, синдик Богословского факультета Сорбонны Никола Корне представил на рассмотрение ученых мужей Пять Положений, в которых, как он утверждал, была сформулирована самая суть Янсениева «Августина», и требовал осудить их как еретические.
Мнения французского духовенства разделились; после двухлетнего спора часть епископов решила воззвать к верховному авторитету Рима. Папа Иннокентий X, сменивший к тому времени Урбана VIII, назначил для разбирательства дела специальную комиссию из пяти кардиналов и тринадцати консультантов-теологов. У обеих сторон – и янсенистов, и иезуитов – имелись свои доверенные лица в Риме. В конце концов иезуиты одержали верх: в 1653 году появилась новая булла, прямо называвшая Пять Положений ересью. Конечно, в принципе папская булла должна приниматься всеми католиками немедленно и безоговорочно. Но во Франции ее, так сказать, ратификация местной Церковью и властями могла сопровождаться долгими проволочками, предложениями поправок и уточнений. Так случилось и на сей раз: кроме проянсенистски настроенных прелатов, членов парламента, вельмож, принятию буллы противились и те, кто просто стоял на страже галликанских свобод, независимо от догматической сути конфликта. Тем не менее булла не только провозглашалась королевским указом обязательной для страны, но и был составлен «Формуляр», подписать который предлагалось всем лицам духовного звания, даже простым священникам, даже монахиням: «…Душою и изустно осуждаю Пять Положений Корнелия Янсения, содержащихся в его книге «Августин», которые осуждены Папой и Епископами; каковое учение вовсе не есть учение святого Августина, дурно истолкованное Янсением вопреки истинной мысли сего святого Учителя».
До поры, однако, подписание формуляра духовенством откладывалось, а «дело» янсенистов ширилось, находя все новых сторонников и защитников. Среди них находился старый герцог де Лианкур, глубоко почитавший отшельников, построивший себе домик-убежище в долине Шеврёз и поместивший свою внучку в Пор-Рояль в качестве пансионерки, а в своем парижском особняке приютивший двух священников-янсенистов. Когда он в январе 1655 года отправился в очередной раз на исповедь к своему приходскому священнику (дело происходило в приходе Сен-Сюльпис, которым руководил глава ордена ораторианцев отец Олье), тот не дал ему отпущения грехов, заявив, что главное свое прегрешение – связь с янсенистами – герцог от него утаил. История эта наделала много шума. Разгневанный Арно взялся за перо и опубликовал «Письмо к одной знатной особе». Естественно, противная сторона не осталась в долгу: на это «Письмо» появилось девять ответов. Арно тогда выпустил целую книгу под названием: «Письмо к Герцогу и Пэру» – имелся в виду господин де Люинь, один из «сочувствовавших» вельмож, к владениям которого относилась долина Шеврёз и управителем у которого служил не кто иной, как Никола Витар, двоюродный дядя Расина.
В этом обширном сочинении основной огонь неприятеля вызвали две мысли: 1) что осужденные папой Пять Положений, как бы к ним ни относиться, на самом деле не содержатся в книге Янсения; 2) что – тут Арно повторял первое из Положений – праведник может быть лишен благодати, необходимой, чтобы поступать как должно; в доказательство Арно приводил излюбленный янсенистами пример самого апостола Петра, трижды отрекшегося от Иисуса в ночь перед распятием. Первый тезис составлял так называемый «вопрос факта»; второй – «вопрос права»; на различении этих областей Арно и будет строить свою защиту в последующие годы: если в «вопросах права», то есть догматических, авторитет папы непререкаем, то в «вопросах факта» допустимо предположить, что папа мог заблуждаться, основываясь на неточной информации. Бесконечные богословски-юридические словопрения такого рода в немалой степени заслонят суть и масштаб расхождений между янсенистами и иезуитами, превратят их в спор личностей, а не идей. Правда, от исхода спора и впрямь зависели человеческие судьбы.
Дело снова передали в Сорбонну. Заседания происходили крайне бурно, без всякой заботы о соблюдении правил благопристойности, приличествующих сану собравшихся и предмету обсуждения. Это послужило поводом королю дать повеление самому канцлеру Сегье присутствовать на заседаниях – якобы для обеспечения порядка, на деле же скорее для давления при голосовании – в пользу иезуитов. Для выступавших устанавливался строгий получасовой регламент; сторонники Арно в него не укладывались. Состав имевших право голоса также вызывал у друзей Арно протесты. Так или иначе, дело Арно в Сорбонне было явно проиграно.
Шарль Перро, будущий автор знаменитых сказок, в своих мемуарах рассказывает, что во время дебатов в Сорбонне он, его братья, один из которых был доктором богословского факультета и присутствовал на заседаниях, и их друзья сошлись у него в доме, чтобы попробовать разобраться в этом деле. За разъяснениями они обратились к доктору Перро. Тот говорил долго, но непосвященным показалось, что вся эта история не стоит вызываемых ею волнений. «Мой брат – сборщик податей, – пишет Перро, – поведал об этой нашей беседе господину Витару, управляющему герцога де Люиня, который жил в Пор-Рояле, и сказал ему, что Господам из Пор-Рояля следовало бы известить публику о том, что делается в Сорбонне против господина Арно, и разуверить ее в существующем ныне мнении, что господина Арно обвиняют в совершенно ужасных вещах. Через неделю господин Витар явился к моему брату-сборщику, с которым мы жили вместе на улице Святого Франциска в квартале Маре, и принес ему первое "Письмо к провинциалу" господина Паскаля. "Вот, – произнес он, показывая это Письмо, – плоды тех слов, что вы сказали мне неделю назад"».
Скорее всего, братья Перро несколько преувеличивают свою роль в истории появления «Писем к провинциалу». Такое воззвание к общественному мнению было насущно необходимо янсенистам, и они это понимали. Паскаль, человек, лишь недавно пришедший к ним из мира и в ту пору еще с миром не порвавший, с умом не только глубочайшим, но и пронзительным, с темпераментом молодости и жаром неофита, а главное, с живым, отточенным в научных спорах, неотразимым пером, годился для подобного предприятия куда лучше, чем Арно с его суховатой и тяжеловесной манерой изложения или почти еще безвестный в то время Николь (он, впрочем, и позднее страдал некоторой многоречивостью, вялостью и водянистостью слога, за что его так и называли «Паскаль без стиля»).
«Письма» – за первым последовало в течение года еще семнадцать – построены как рассказ человека беспристрастного, бесхитростного и далекого от теологических распрей, но наделенного твердым благочестием, здравым смыслом и острой любознательностью. Желая вникнуть в суть дела, он расспрашивает самих иезуитов об их учении, выслушивает обширные цитаты из сочинений иезуитских авторов, – словом, как бы предоставляет им самим говорить за себя. И тем убийственнее оказывается его ирония, тем обоснованнее его негодование, что иезуиты сами выставляют напоказ все логические неувязки, все сомнительные новоизобретения своей доктрины, а главное – всю моральную опасность своих попыток поставить религиозную нравственность в зависимость от мирских соображений, истолковывать ее заповеди применительно к сиюминутным нуждам. Ведь стоит разрешить себе однажды мысль об относительности моральных законов, об их приспособляемости к меняющимся временам, о возможности их смягчать сообразно различным обстоятельствам – и уже не обозначишь предела допустимого, не удержишься от губительных сделок с совестью. Иезуитская теория «благих намерений», которые, если рассуждать умело и подыскать нужную словесную околичность, можно обнаружить за любым дурным поступком, и служит тому, чтобы облегчить подобные компромиссы, найти такие уловки и оговорки, чтобы можно было оправдать даже ложь, даже разврат, даже убийство, даже – настаивает логика «Писем» – ледяное равнодушие в вере, при условии лишь послушания духовным руководителям и самого формального и нестрогого соблюдения внешних обрядов.
Таковы последствия политики, принципы которой простодушно изъясняет добрый отец-иезуит, один из основных персонажей «Писем»: «Увы! Мы хотели бы главной своей целью сделать единственно установление евангельских заветов во всей их суровости. И строгость наших собственных нравов свидетельствует с очевидностью, что если мы допускаем какое-то послабление для других, то это скорее из снисходительности, чем по намерению. Мы принуждены к этому. В наши времена люди так испорчены, что коль уж мы не можем заставить их идти к нам, приходится нам самим идти к ним. Иначе они бы совсем расстались с нами и вели бы себя еще хуже, будучи предоставлены самим себе. Вот для того, чтобы удержать их, наши казуисты и считаются с пороками, наиболее распространенными во всех сословиях, и вводят правила столь мягкие, не оскорбляя все же при этом истины, что только самые закоренелые упрямцы могут быть ими недовольны. Ибо главнейшее намерение, принятое нашим Обществом для блага религии, – не отталкивать кого бы то ни было, чтобы не ввергать в отчаяние человечество». Паскаль же так определял результат подобных забот о «благе религии» (в тексте, созданном несколько позднее «Писем»):
«… Эти новые богословы вместо того, чтобы соглашать жизнь людскую с заповедями Иисуса Христа, взялись соглашать заповеди и законы Иисуса Христа с нуждами, страстями и наслаждениями человеческими. И вот посредством такой ужасной перестановки те, кто выдает себя за ученых и богословов, подменяют истинную мораль, которая должна основанием своим иметь единственно слово Божие, а целью – христианскую любовь, моралью совершенно человеческой, имеющей основанием только разум, а целью – только похоть и страсти нашего естества».
Эффект «Писем», печатавшихся тайно и сначала анонимно, затем под псевдонимом, превзошел все ожидания. Паскаль нашел свой стиль, сжатый и блистательный, выработал язык, с которого, по сути, начинается современная французская проза. Он нашел нужный тон, идеальное сочетание пафоса и иронии, глубокомысленности и остроумия. Он создал жанр, который подхватят Монтескье и Вольтер, которому будет суждено самое завидное будущее. Экземпляры «Писем» рассылались по всей стране, их читали друзья и враги, ученые мужи и светские дамы, Мазарини (который им посмеялся) и канцлер Сегье (которого от них чуть не хватил удар). Николь переводил «Письма» на латынь и задавал переводить отрывки из них своим ученикам в «маленьких школах». Тираж этого сочинения превысил десять тысяч: цифра неслыханная по тем временам. Никола Витар принимал самое деятельное участие в его подпольном издании и распространении. Типограф Дени Ланглуа, которого арестовали за печатание пятого «Письма», показал на допросе, что рукопись он получил от «некоего Витара», каковой «наблюдал за изданием, делавшимся по заказу Господ из Пор-Рояля».
Иезуиты попытались, конечно, защищаться, указывали на неточность и пристрастность Паскаля в отборе цитат, на неувязки в ходе его рассуждений. Все напрасно. Сто лет спустя Вольтер в своем «Веке Людовика XIV» оценивал ситуацию так: «Иезуиты, за которых стояли папы и короли, в мнении публики совершенно погибли… Были испробованы все способы представить их отвратительными. Паскаль сделал больше: он представил их смешными. Его «Письма к провинциалу», появившиеся в то время, были образцом красноречия и остроумия. В лучших комедиях Мольера не больше колкости, чем в первых из «Писем»; у Боссюэ не больше возвышенности, чем в последних из них. Правда, вся книга строится на ложном основании. Целому ордену умело приписываются крайние воззрения нескольких испанских и фламандских иезуитов. Такие воззрения можно было бы столь же легко обнаружить и у доминиканских или францисканских казуистов; но обвиняли в них одних иезуитов. Автор «Писем» старается доказать, что иезуиты имели твердый умысел развращать людские нравы, умысел, которого никогда не было и не может быть ни у одной секты, ни у одного ордена. Но его задачей было – не выяснять истину, а завоевывать публику. Иезуиты, не имевшие тогда ни одного хорошего писателя, не смогли смыть позора, которым покрыла их книга, написанная лучше, чем какая бы то ни было до нее во Франции».
Такие упреки самого Паскаля не смутили бы. Он никогда не отрекался от «Писем», был уверен в справедливости своих мыслей и в научной добросовестности своего метода полемики и уже под конец жизни говорил, что доведись ему вернуться к этому предмету, он написал бы еще резче. А вот литературные лавры, которыми увенчивает его Вольтер, могли бы его тяготить. Сомнения в том, насколько чисты подлинные побуждения пылкого защитника правого дела, разящего врагов блистательным пером, мучили его все сильнее. Он писал незадолго до смерти: «Мы ведем себя так, как если бы на нас был возложен долг добиваться торжества истины, тогда как долг наш состоит только в том, чтобы сражаться за нее. Стремление к победе так нам свойственно от природы, что когда оно прикрывается стремлением помочь торжеству истины, мы часто принимаем одно за другое и полагаем, что ищем славы Божией, когда на самом деле ищем лишь своей собственной». Увы! Какие-то основания выводить такие наблюдения из собственного опыта имелись и у автора «Писем к провинциалу»: хотя бы то, что в начале третьего «Письма» он поместил несколько восторженных отзывов, якобы полученных им от незнакомых читателей.