Так текла жизнь в Пор-Рояде до середины тридцатых годов. Обитель слыла образцовой, подобных ей существовало немного. Но то, что в ней происходило, хотя и отличалось по духу, скажем, от филантропических усилий Венсана де Поля, вполне укладывалось в общее движение французской Контрреформации. Анжелика Арно находилась в самых дружеских отношениях с Франциском Сальским и его ближайшей ученицей, основательницей ордена визитандинок госпожой де Шанталь. Мечта Анжелики и ее подруг об утраченной чистоте первых веков монашества оставалась всего лишь душевным порывом, не имевшим, да и не искавшим специального теологического осмысления и оправдания.
Все изменилось с приходом аббата де Сен-Сирана (под этим именем стал известен Жан Дювержье де Оран – духовные владыки именовались по названиям своих приходов и епархий, как светские феодалы по своим владениям; к примеру, Ришелье в бытность его епископом Люсонским называли «господин де Люсон»). В августе 1620 года Сен-Сиран познакомился с Робером д’Андийи, едва ли не самым деятельным и конечно самым светским человеком в семье Арно. Уже много позже, изменив привычки и образ жизни, он писал о себе не без самодовольства: «Среди сильных мира сего нет ни одного, кого бы я не знал близко, и полагаю, что вправе сказать: нет во Франции человека моего положения, который был бы с ними так запросто и накоротке, как я».
Сен-Сиран совершенно покорил Робера д’Андийи, и тот использовал все свои блестящие знакомства, повсюду до небес превознося замечательные добродетели и таланты аббата. И прежде всего, разумеется, он постарался завязать отношения (поначалу заочные, письменные) между Сен-Сиранон и своей сестрой аббатисой. А Сен-Сиран к тому времени и вправду нуждался в адептах: вместе со своим другом, голландским священником Корнелием Янсеном (по-ученому – Янсением), он разработал новое богословское учение и, видя в нем единственно спасительную для человечества истину, мечтал о быстрейшем его распространении и утверждении; как сам он писал Роберу, его честолюбие «метило выше, чем у тех, кто стремится царствовать над миром». Роли между друзьями распределялись соответственно темпераменту: Сен-Сиран, натура беспокойная, пылкая, неуравновешенная, при всей своей нелюдимости и подверженности внезапным приступам необъяснимой тоски, обладал каким-то магическим даром властвовать над сердцами и был потому настоящим, вдохновенным мастером в искусстве духовного руководительства. А Янсений, человек более книжный, писал по-латыни обширное теоретическое сочинение под названием «Августин, или Учение святого Августина о здравии, недуге и врачевании человеческой природы, против пелагиан и массилийцев»; оно увидело свет только два года спустя после смерти Янсения, в 1640 году. По имени Янсения новую доктрину и окрестили «янсенизмом».
Громоздкое название янсениева труда на самом деле очень точно и кратко выражает его суть: что есть человеческая природа, определяемая границами свободы людской воли перед лицом Господнего промысла. Крайние точки во взглядах на этот предмет в XVII веке были представлены, с одной стороны, теми, в ком Янсений видел наследников пелагианской ереси (по имени Пелагия, британского монаха IV столетия, современника и противника Августина). Массилийцы же – это жители Марселя, по-старому Массилии, где существовал некогда очаг так называемого «полупелагианства» – представленного с одной стороны иезуитами, почитателями испанского теолога Луиса Молины; с другой – протестантами, последователями Кальвина.
Для каждого христианина итог, результат того испытания, которое зовется жизнью, – спасение или погибель его души, запятнанной первородным грехом прародителей, Адама и Евы, райское блаженство или адские муки в другой, вечной жизни за гробом. Зависит ли этот итог, и в какой мере, от усилий разума и воли самого человека или определяется исключительно тем, дарована ли человеку сверхъестественная помощь – благодать? И кому она в таком случае даруется? Молинисты отвечали на этот вопрос так. Человеческая природа изъедена, испорчена первородным грехом, и своими силами, без божественной поддержки, возвыситься до спасения не может; но и после грехопадения она достаточно чиста для того, чтобы человек мог содействовать этой сверхъестественной силе; более того, сотрудничество человека необходимо для его спасения. Благодать как возможность спасения дается каждому, и Христос умер на кресте, чтобы искупить грехи всего человечества, без исключений. Но свободная воля всякого человека – употребить этот дар во благо или оттолкнуть его. Воля Божия проявляется в предвидении и предустановлении этой свободы, а затем – в осуждении или оправдании души, но сообразно тому, как человек воспользовался даром благодати, как прожил он отпущенный ему на земле срок.
Кальвинисты же говорили, что люди созданы Богом одни на спасение, а другие на погибель независимо от их поступков и устремлений, а в соответствии с предвечным и тайным предопределением. Христос был послан в мир не для всех людей, а лишь для избранных, тех, кому Господним промыслом уготовано спасение. Им и дается благодать, действие которой неодолимо, которую нельзя принять или отвергнуть по своему усмотрению. Тем же, кого Бог еще до творения осудил на погибель, благодать не посылается; а без нее все дела и заслуги тщетны, ибо природа человеческая насквозь, непоправимо порочна и участвовать в деле спасения души, способствовать ему никак не может. Спасется не тот, кто праведен перед людьми, но тот, кому ниспослана благодать; и погибнет не тот, кто перед людьми грешен, а тот, кто лишен благодати. Никому не дано знать, принадлежит ли он к избранным или к осужденным; но каждый должен верить в свое избранничество и вести себя так, как если бы то было непреложно известно.
Иезуитская теология, будучи крайним течением католицизма, в Риме одобрялась не во всем и не всегда. Но и ортодоксальная католическая доктрина к земному, посюстороннему если не добрее, то снисходительней, чем протестантство. В католических представлениях промысел Божий, при всей его непостижимости, все-таки соотносим с человеческой мудростью и справедливостью, поскольку вознаграждает доброго и наказывает злого. Мораль такого небесного кнута и пряника, конечно, не столь высока, как протестантское требование чистой, «незаинтересованной» – не выслуживающей награды, ибо ее и нельзя выслужить – любви к Богу; но она оптимистичнее и доступнее. Коль скоро между человеком и Богом устанавливается многоступенчатая иерархия посредников – Церковь, от приходского священника до епископа и самого папы, блаженные и святые, ангелы, Богоматерь-предстательница, – то и степень духовного подвижничества неодинакова для мирянина и затворника-монаха, и даже слабое движение души к добру и малейший добрый поступок не презираются небом. (Более того, чрезмерное аскетическое рвение и внезапные пылкие порывы благочестия внушают скорее опасливое недоверие мудрым пастырям. Вот что, к примеру, писал Франциск Сальский госпоже де Шанталь, узнав о ее намерении вступить в монашеский орден кармелиток, известный строгостью устава: «К кармелиткам? Вот как, к кармелиткам? Нам трудно дается послушание в малом, а на беспредельное послушание мы готовы!.. И потом, доброта сердца, смирение духа, простота жизни стоят больше, чем возвышенные упражнения и нескромная набожность»). Но в тяжелые для католической церкви времена Реформации и последующих религиозных смут такая теологическая терпимость становилась нередко – у иезуитов прежде всего – обоснованием лаксизма, то есть попустительской политики по отношению к верующим, готовой идти на любые компромиссы, закрывать глаза на любые слабости, принимать любое формальное проявление благочестия за истинную ревностность, оправдывать любые прегрешения – лишь бы удержать и приумножить паству в ограде храма.
Янсений и Сен-Сиран, удрученные существующим состоянием Церкви, выход видели в обращении к ее первоистокам, но не порывая с ней, как протестанты, а оставаясь внутри нее, желая не разрушать, а укреплять ее здание. В отличие от иезуитов, они искали поддержки не в сочинениях современных им богословов, а у отцов Церкви – в первую очередь и преимущественно у святого Августина (сами янсенисты и называть себя предпочитали «учениками святого Августина»). И в этом смысле заверения янсенистов в том, что они выбирали средний путь между пелагианством и кальвинизмом, справедливы: Августин, богослов и церковный деятель времен заката Римской империи, во многих томах глубоко и подробно развивавший учение о благодати и предопределении, но возросший на античной, светской философии и риторике, и впрямь находится на полпути между позднейшими казуистами, основной пищей иезуитов, и посланиями апостола Павла, вообще Священным Писанием – единственным авторитетом для протестантов, признававших лишь прямые, непосредственные отношения между каждым человеком и словом Божиим.
«В миру», в политической и военной борьбе между католиками и протестантами, янсенисты занимали позицию недвусмысленно антипротестантскую, не в пример иным высокопоставленным католическим прелатам. В 1635 году Янсений даже опубликовал памфлет «Галльский Марс», яростно нападая на Ришелье, кардинала, министра католической страны, выступавшего в Тридцатилетней войне на стороне германских князей-протестантов против императора католика, поскольку Франция была заинтересована в ослаблении империи Габсбургов, давнего своего соперника в Европе. Янсений эти политические игры принимать в расчет не желал; он ставил в вину Ришелье и предательство братьев-единоверцев, и бесчинства французских войск на земле его родной Фландрии. Но в том, что касается существа теологической доктрины, янсенисты, несмотря на все свои протесты, куда ближе к Кальвину, чем к теоретикам католической Контрреформации. По выражению одного тогдашнего богослова, «Янсений прочел святого Августина сквозь Кальвиновы очки». Между Кальвином и «учениками святого Августина» было едва ли не единственное важное расхождение в теологических тонкостях: Кальвин полагал, что приговор предопределения вынесен еще до грехопадения, даже до сотворения человека, янсенисты же – что предопределению род людской подлежит лишь в состоянии утраченной после грехопадения невинности. Остальные различия считались скорее делом словоупотребления, которым янсенисты старались чуть-чуть смягчить и прикрыть жестокую, неумолимую суровость кальвинистских представлений. Но в психологических и житейских последствиях богословских теорий, в душевном строе и жизненном поведении их приверженцев ученики святого Августина оказались радикальнее (хотя и не тверже), чем сами кальвинисты. Для протестанта безрассудная, ни на каких разумных доказательствах не основанная вера в свое избранничество означала предприимчивость и хватку в практических делах, строгость и размеренность повседневного уклада; их бытовой аскетизм, обязательный и желанный не для одной лишь горстки подвижников, а для всех и каждого, был замешен на трезвом расчете и бережливости, на уважении к земному успеху, а не на презрении к нему; более того, сам этот успех и считался вернейшим знаком избранности.
У янсенистов же граничившая с отвращением неприязнь ко всему природному, тварному, посюстороннему, не только плотскому, но и духовному, распространялась на мирскую любовь, мудрость, самоотверженность, саму праведность, на все мирские блага, на все виды мирской деятельности, на все виды мирского успеха; печатью отмеченности полагалось как раз какое-нибудь особое несчастье, мучительная и уродующая болезнь. Бездна между миром и Церковью ощущалась непреодолимой. У Паскаля, который несколько последних своих лет провел рядом с янсенистами, как никто проживая, излагая и защищая суть их учения, есть текст, озаглавленный: «Сравнение первых христиан с нынешними». Сопоставление делается тут с едкой ностальгией по чистоте минувших веков:
«В давние времена нужно было уйти из мира, чтобы присоединиться к Церкви, тогда как нынче в Церковь и в мир вступают одновременно. Через этот шаг познавали тогда глубочайшее различие между миром и Церковью. Их почитали двумя противоположностями, двумя непримиримыми врагами, из коих один неустанно преследует другого, из коих по видимости слабейшему уготовано некогда торжествовать над сильнейшим; так что надо было покинуть один стан, чтобы присоединиться к другому; отречься от законов одного, чтобы принять законы другого; скинуть с себя помышления одного, чтобы облечься в помышления другого; наконец, оставить, бросить, отвергнуть мир, в котором родились, чтобы безусловно предаться Церкви, в которой словно рождались заново».
Эту пропасть между «заклятыми врагами», землей и небом, затворницы Пор-Рояля и ученики святого Августина чувствовали одинаково остро. И когда в 1634 году Сен-Сиран стал духовным руководителем монахинь Пор-Рояля, стремление Анжелики Арно и ее сподвижниц укрепить стену между собой и миром из наполовину безотчетного порыва превратилось в теологически осмысленную установку, а янсенисты нашли надежный очаг для своих идей. К этому очагу и тянулись те, кто разными путями духовного и житейского опыта познавал тщету мира и желал бежать от него.
Первой и самой неожиданной в чреде таких обращений стала история Антуана Леметра. Внешние события жизни блестящего молодого человека никакого подобного поворота не предвещали. Он находился на вершине адвокатской, ораторской карьеры и собирался жениться на одной из самых красивых и благонравных девиц в Париже. С деловой карьерой Антуана его тетки-монахини еще как-то мирились (семейное тщеславие – великая сила), но в ответ на известие о его матримониальных планах мать Агнеса написала ему: «Дражайший мой племянник, это последний раз, что я так к вам обращаюсь, Сколь вы мне были дороги, столь станете безразличны. Мне нет больше причин питать к вам особую привязанность, Я буду любить вас христианской любовью, как и всех прочих; но коль скоро вы собираетесь вести самый обыкновенный образ жизни, то и чувства мои к вам будут самыми обыкновенными. Вы хотите превратиться в раба и оставаться царем в моем сердце; это невозможно… Вы скажете, что я кощунствую против великого таинства брака, которое вы так почитаете; но не тревожьтесь о моей совести. Я умею отличить священное от мирского, высокое от презренного. Я вас прощаю… довольствуйтесь этим, если хотите, но не требуйте от меня одобрения и похвал».
Антуан был уязвлен и разгневан, от намерения своего не отказался – но и не исполнил его. Когда три года спустя другая тетка Антуана, жена Робера д’Андийи, женщина добродетельная, но вполне светская, оказалась на смертном одре, Сен-Сиран почти не отходил от нее, увещевая, напутствуя и ободряя умирающую. Антуан также часто навещал больную, и все грозные и пронзительные слова Сен-Сирана относил к самому себе, ужасаясь фальшивой пустоте своей прежней жизни. День смерти госпожи д’Андийи стал для Антуана Леметра днем отречения от мира.
Сен-Сиран, выслушав признание молодого адвоката, испытал сильную радость, смешанную с не менее сильной и, как мы уже знаем, обоснованной – тревогой. Он понимал, чем грозит им обоим такое событие: уход от мира власти воспринимают как вызов миру, а окружающие – как безумие. Чем удержать в повиновении тех, кто не боится терять блага земные? Можно ли понять и простить человека, презревшего ценности, за которые я душу готов положить? Антуан согласился не спешить со своим шагом, чтобы хоть как-то приготовить и успокоить молву. Своему доброжелательному покровителю, канцлеру Сегье, он отправил такое письмо:
«… Я не полагаю себя обязанным, Монсеньер, оправдывать мой поступок, благой сам по себе и необходимый для такого грешника, как я; но чтобы совершенно вам объяснить те слухи, которые, возможно, будут ходить обо мне, я должен объявить вам самые сокровенные мои намерения и сказать, что я отказываюсь от церковных должностей столь же безусловно, как и от гражданских; что я хочу не просто переменить область честолюбия, но не иметь его вовсе… Я знаю, Монсеньер, в наш век люди будут полагать, что отнеслись ко мне милостиво, если обвинят не более чем в болезненной совестливости; но я надеюсь, что кажется безумием перед людьми, не покажется таковым перед Богом».
Леметр не ошибался: всяких толков, удивленных, восхищенных и возмущенных, его поступок вызвал немало. Но его самого это уже не могло волновать. Вскоре и его младший брат, Симон Леметр де Серикур, успевший несмотря на молодость пережить немало приключений в своей солдатской судьбе, решил, потрясенный примером Антуана, ему последовать. Их мать, Катрина Леметр, к тому времени давно уже жила отдельно от своего супруга, человека отнюдь не строгих нравов; она даже дала обет целомудрия, хотя и оставалась до поры в миру, принимая на себя заботы о разнообразных практических нуждах Пор-Рояля. Она спешно выстроила для своих сыновей небольшое помещение, примыкавшее к парижскому зданию монастыря. Там они и поселились, и долгое время убежище их оставалось тайной для всех непосвященных. Позднее они перебрались в Пор-Рояль-в-Полях. Антуан Леметр вел жизнь самую суровую и простую: возделывал землю, в зной косил, в стужу обходился без огня, а вечера посвящал упорным занятиям: изучал древнееврейский, чтобы читать в подлиннике и переводить Писание, собирал сведения для сочинений своих единомышленников и собственных; и притом не снимал власяницы, не расставался с молитвенником и негромко пел псалмы в своей келье.
Но парадоксальная логика событий состояла в том, что именно Пор-Рояль, где так стремились отгородиться от мира, оказался теснее любого другого монастыря во Франции связан с миром, с его жизнью не только духовной, но и политической, зависим от борьбы мирских интересов и хитросплетения мирских интриг. Число отшельников росло, в иные годы достигая семидесяти. Росла и слава Пор-Рояля, привлекая к нему дочерей самых знатных семейств и в качестве послушниц, и воспитанницу в качестве пансионерок, которые, не давая монашеских обетов, устраивали себе скромные жилища рядом с Пор-Роялем и проводили там по нескольку дней сряду, таким способом если не обрывая, то ограничивая свои связи с миром.
Среди этих дам встречались такие громкие имена, как маркиза де Сабле, в будущем приятельница герцога де Ларошфуко и, может быть, в какой-то мере соавтор его «Максим», как принцесса Мария Гонзаго, ставшая вскоре королевой Польши. Порывы их были вполне искренни, но не слишком глубоки и долговечны. Сен-Сиран и мать Анжелика не выражали поэтому особого восторга по поводу их благочестия и в отношении к ним сохраняли, при всем доброжелательстве, недоверчивые оговорки. Как-то Анжелике рассказали, что польская королева раздает непомерно щедрую милостыню, а на уговоры приберечь что-нибудь на черный день отвечает: «Нет, я не хочу копить; если я овдовею, как бы ни было скудно мое имение, его всегда достанет, чтобы мать Анжелика приняла меня в Пор-Рояль-в-Полях».
Анжелика на это сказала: «Не знаю, следует ли нам желать, чтобы она стала одной из наших монахинь. Королева, если только она не настоящая святая, несомненно занесет с собой в монашескую обитель рассеянье и расслабленность. Они избалованы до крайности, и к тому же я не вижу особых причин надеяться, что с ней произойдет чудо: ведь короли и королевы суть ничто перед Богом, и весь блеск их титулов призывает на их головы скорее отвращение Господне, чем его любовь».