Книги

Жан Расин и другие

22
18
20
22
24
26
28
30

Впрочем, нельзя сказать, что время в Юзесе было просто потрачено впустую. Расин увидел здесь многое, чего никогда бы не узнал, оставшись в столице. В те времена каждая область Франции еще хранила неповторимость своих обычаев, установлений, нравов, нарядов. А Юг, Прованс и Лангедок, – это вообще почти другая страна, с другим языком, на котором наш парижанин поначалу не может изъясняться, и выручает его лишь знание испанского и итальянского, – к ним местное наречие кажется ему ближе, чем к французскому. Юзес, хоть и считается городом, но до лугов и пашен в нем рукой подать, и Расин может не выходя из дому наблюдать крестьянскую страду: «Вы увидели бы, – пишет он Витару, – толпу жнецов, спаленных солнцем; они работают как одержимые; а когда выбиваются из сил, валятся на землю прямо под солнцем, засыпают на несколько минут – сколько ушло бы на чтение молитвы – и сразу же вскакивают снова. Что до меня, то я смотрю на все это только через окно, потому что окажись я снаружи, непременно умер бы в тот же миг: воздух немногим прохладнее, чем раскаленная печь…»

Конечно, это взгляд «через окно», не более. Даже подчеркнуто «через окно», отделяя от себя; ни мысли о социальной несправедливости (время уравнительных ересей позади), ни сердечного сочувствия к обездоленным (время умиленного сострадания к бедному люду еще не настало). Просто еще одна подробность на картине мира, увиденная, пожалуй, тем отчетливей, чем взгляд отстраненнее. И для душевного становления юноши опыт жизни под присмотром дяди-викария оказался небесполезен. Расин и сам это понимал и думал, что даже в случае неудачи с бенефицием какой-то смысл в его провинциальном затворничестве будет: «Я выиграю по крайней мере в том, что продвинусь в познаниях и научусь обуздывать себя, чего вовсе не умел делать». Важное признание. Но пора и думать о возвращении. К лету 1663 года Расин снова в Париже.

И вовремя. Людовик и его деятельный и вездесущий министр Кольбер получили в наследство от Мазарини государство политически устойчивое и экономически хрупкое. Кольбер принялся прежде всего за поправку финансовых дел королевства. Способы, которыми он это делал, и цели, которые имел при этом в виду, были следствием и проявлением все той же двойственности, что присуща французскому пути развития, и в свою очередь во многом и надолго определили этот путь. Кольбер старался оживить производительную деятельность, вести утилитарную, рациональную хозяйственную политику. Он способствует появлению и расцвету новых или плохо поставленных во Франции отраслей: судостроения, военного и торгового, изготовления предметов роскоши. Зеркала и бархат собственной выделки – отнюдь не мелочь. Ведь Кольбер убежден, что благосостояние страны зависит от количества скопившихся в ней денег. А при тогдашних модах и образе жизни возможность конкурировать с венецианским стеклом, фламандскими шпалерами и кружевами, испанским бархатом способна дать ощутимую прибавку к запасам золота во Франции. Поощрение производства в стране было поддержано строгим таможенным законодательством, регулировавшим внешнюю торговлю так, чтобы ввозилось во Францию по преимуществу дешевое сырье, а вывозились дорогие готовые изделия. Внутренние законодательные меры Кольбера также направлялись на поддержку рачительного трудолюбия, занятий, полезных для себя и государства. Он покровительствовал умелым ремесленникам-гугенотам и даже к евреям оказывал снисхождение.

Он сократил число церковных праздников, желал бы ограничить количество монастырей и затруднить процедуру принесения монашеских обетов, чтобы не увеличивать и без того внушительной толпы людей бесполезных и праздных (к тому времени во Франции священников, монахов и монахинь насчитывалось более четверти миллиона). Он подумывал даже распродать церковное имущество, и Людовик в те годы тоже был недалек от таких мыслей, если судить по его собственным словам: «Те огромные богатства, коими они обладат, были им даны не для того, чтобы увеличивать их доходы, а для того, чтобы они во имя милосердия тратили их на тех, кто в том нуждается… Было бы несправедливо, если бы лица духовного звания оставались единственными, кто ничего бы не поставлял для всеобщих нужд, и при этом желали бы, пользуясь излишним достатком, наслаждаться покоем и досугом, обретенными за счет всех прочих».

У Людовика, правда, имелись в то время и другие, политические и личные счеты с Церковью. Но как бы то ни было, король и его министр способ достичь благоденствия и процветания страны явно видели в том, чтобы содействовать духу деловитости, предприимчивости, бодрого прилежания. То есть добродетелям, свойственным буржуазии – сословию, чья эра наступала в Европе. Вернее, определенной его части – не столько судейской и чиновничьей, бюрократической буржуазии, во Франции составляющей скорее опору оппозиции государственной (парламентской) и церковной (янсенистской), сколько людям попроще – купцам, мастерам-ремесленникам, владельцам мануфактур. Вот на них и делали ставку молодой король и Кольбер, сам сын суконщика. Благо и пример недалеко: соседняя маленькая Голландия, где торговля, ремесла и науки достигли завидного расцвета и принесли стране прочное благосостояние.

Беда лишь в том, что цели и методы хозяйственной деятельности у французской монархии были совсем не те, что у голландских штатов. Полная казна, благоденствие подданных, изобилие и богатство – с точки зрения государя, «не равного многим», все это прекрасно, конечно, но не само по себе, а лишь постольку, поскольку служит укреплению политического, военного, культурного первенства Франции в Европе, а тем самым всезатмевающей славе той священной особы, что воплощает нацию и словно придает смысл самому ее существованию, ее повелителю, гордости и символу – королю Людовику XIV. И потому накапливаемые Кольбером деньги идут на изнурительные и далеко не всегда победоносные военные кампании, строительство самых роскошных и обширных в Европе дворцов, неслыханную пышность придворных празднеств и увеселений. Король может обласкать торговца или финансиста, но без патента на дворянство он все равно останется человеком второго сорта, лишится многих возможностей и привилегий в государстве, по-прежнему сословной.

Сами кольберовские экономические воззрения были рождены отчасти воспоминаниями о прошлом веке, когда в Старый свет хлынуло золото и серебро из Вест-Индии. Но к XVII веку южноамериканское Эльдорадо почти истощилось, испанские галеоны возвращаются в свои порты полупустыми, денег в обращении все меньше, старания их перекачивать в свою казну желаемых результатов не приносят. И самое, может быть, существенное, это то, что буржуазная хозяйственная система, к развитию которой Кольбер приложил руку, для успешной своей работы требует самодеятельности, экономической свободы свободного рынка, свободной инициативы, свободной конкуренции. Она плохо переносит всякое вмешательство со стороны, и всякое насильственное регулирование, даже самое разумное, целесообразное, питаемое лучшими намерениями и спускаемое сверху, тут нужных плодов не приносят.

Сомнительность такого централизма отчетливо видна в судбе той отрасли, что расположена на стыке культуры и производства, – книгоиздательского дела. К середине XVII века книгоиздателей во Франции было множество, некоторые из них были замечательными, редкими мастерами в своем ремесле. Уследить за всей пестротой этих маленьких предприятий, конечно, не имелось никакой возможности. Кольбер желал бы, чтобы вместо бесчисленных небольших заведений возникло несколько крупных, хорошо оснащенных и устроенных книгопечатен, где ни один Листок не выходил бы без «королевской привилегии» – своего рода гибрида цензурного разрешения и копирайта. Маленькие типографии действительно стали исчезать в результате кольберовских мер; желанного же расцвета крупных не получилось, и французские книгоиздатели оказались не в состоянии соперничать со своими коллегами из Голландии, где и дело было налажено лучше, и цензурных ограничений куда меньше. К тому же французские авторы, которые не надеялись по тем или иным причинам получить «привилегию» на свое сочинение у себя на родине, охотно печатались в политически и религиозно враждебной Голландии. Французский книжный рынок был заполнен этими нелегально ввозившимися изданиями, соблазнительными всей терпкостью запретного плода, – как ни упорно пытались власти бороться с этой литературой.

Кольбер действительно способствовал укреплению французской буржуазии; во Франции она стала многочисленнее, могущественнее, зрелее, чем в любой из католических романских стран. Но окрики властей внушали ей опасливую подозрительность, заботливое государственное покровительство притупляло готовность рисковать, умение выкручиваться в трудных обстоятельствах. И потому в предприимчивости, деловой хватке французские буржуа заметно уступали своим протестантским собратьям в тех европейских странах, Англии или Голландии, где правительства предпочитали поменьше вмешиваться в хозяйственную жизнь, а затем и поселенцам британских колоний в Новом свете, которые установили у себя государственное устройство, едва ли не наилучшим образом соответствующее буржуазному экономическому порядку.

Самосознанию «худородного» дельца во Франции долго еще будет не хватать плебейской гордости, спокойной уверенности в себе, его взгляд будет упорно заворожен графским особняком с гербом на фронтоне, хотя выражение этого взгляда будет меняться от завистливо-восхищенного до ненавидяще-грозного. Мещанин во дворянстве не случайно родился во Франции, он намного переживет Мольера, и даже два века спустя герою мопассановского «Милого друга» понадобится, для повышения престижа в обществе, превратить свою простонародную фамилию Дюруа в дворянскую, прибавить к ней название родной деревушки, присвоить себе титул и впредь именоваться «бароном Дю Руа де Кантелъ». А излюбленной областью приложения усилий и помещения капитала для французских буржуа традиционно станет «денежная», ростовщически-банковская деятельность, а не промышленное производство.

Культурная политика Кольбера строилась на тех же идеях поощрения и контроля: корми и властвуй. У Мазарини, вечно дрожавшего за свою власть, а порой и за самую жизнь, руки не всегда доходили до забот о науках и искусствах. Подобное небрежение, кстати, обходилось этому алчному скупцу и хитроумному правителю дороже, чем если бы он все-таки удосужился заняться такими делами посерьезнее и потратил на них несколько тысяч ливров из своего многомиллионного состояния.

С Фрондой, без сомнения, удалось бы справиться быстрее и легче, не будь вся страна наводнена памфлетами, стишками и песенками – «мазаринадами», высмеивавшими кардинала со всей галльской язвительностью и откровенностью в выражениях, и догадайся Мазарини ввести цензуру пожестче, вернее, поэффективнее (угроз и кар как раз хватало), и поставить побольше острых умов и бойких перьев себе на службу. Кольбер, начавший свою карьеру в качестве доверенного служащего при Мазарини, не повторял ошибок своего покойного господина и наставника, а обратился через его голову к опыту Ришелье. Тот-то отлично знал цену печатному или брошенному с подмостков слову. Кольбер был лишен литературных наклонностей и литераторского самолюбия Ришелье, зато прекрасно понимал, сколь важно для престижа короля и страны сотрудничество людей даровитых и сведущих, заняты ли они прямой пропагандой и безудержно раболепным славословием или хотя бы просто лояльно прибавляют блеск своих талантов к сиянию французского престола. Поисками таких людей Кольбер занимался по всей стране и даже за границей. Вот одно из циркулярных писем, разосланных им интендантам провинций:

«Поскольку Король учреждает пособия для людей ученых… было бы весьма желательно, чтобы во всякой провинции нашего королевства сыскалось бы по нескольку человек, выказывающих прилежание к какой-либо науке или к истории своей провинции… Прошу вас навести справки, есть ли в пределах вверенной вам округи такие люди, и в сем случае сообщить мне о том; и если даже вы не найдете особ зрелого возраста, употребивших всю свою жизнь на занятия какой-либо наукой или каким-либо родом сочинительства, но отыщете какого-нибудь молодого человека от двадцати пяти до тридцати лет, имеющего способности и намерения посвятить себя либо собиранию сведений, кои могли бы послужить к истории вашей провинции, либо какой иной науке, побудите его приняться за эту работу и удвоить рвение в тех занятиях, что придутся ему по вкусу и дарованию; в сем случае, сообразно его усердию и достоинствам, я мог бы добиться для него некоего вознаграждения от Его Величества».

В добавление к учрежденной Ришелье Французской Академии, Кольбер создает Академию наук, Академию. Живописи и Ваяния, каковые наделяются монопольным правом вырабатывать законы и запреты в своей области творчества, правом увенчивать лаврами или отлучать от искусства. В каждой провинции есть своя Академия, подчиненная столичным. Вердикты Академий имеют силу королевской воли. Но святая святых этой культурной иерархии – Академия Надписей и Медалей, или Малая Академия. Число ее членов действительно невелико, менее десяти. Непосредственное ее назначение – придумывать сюжеты и надписи, «девизы», для медалей, которые должны быть отчеканены в честь разных памятных событий и составить своего рода «металлическую историю» царствования Людовика XIV Но кроме этой задачи, у Малой Академии имелись и другие обязанности. Именно здесь вырабатывались самые основы официально рекомендуемого, высочайше одобряемого стиля в искусстве. На суд Малой Академии представлялись не только законченные сочинения, но и те, что еще только создавались.

Вот как, по свидетельству современника, обстояло дело со знаменитым драматургом и либреттистом Филиппом Кино: «… Когда господину Кино было поручено работать для короля над музыкальными трагедиями, Его Величество прямо повелел ему испрашивать мнение Академии. Это там выбирали сюжеты, отмеряли акты, распределяли сцены, размещали дивертисменты. По мере того как продвигалась работа над каждой пьесой, господин Кино показывал готовые отрывки из нее королю, который непременно осведомлялся, что сказали об этом в Малой Академии – так он ее называл». Королевская власть обеспечивала людей искусства постоянными оплачиваемыми (иногда щедро, иногда поскуднее – в зависимости от состояния казны) заказами, а взамен требовала подчинения себе и своим доверенным лицам не только в области смысла, может быть даже не столько в области смысла, сколько в области форм и приемов, всех мелочей и ухищрений мастерства. В те времена строжайше регламентированного ритуала придворной, светской, церковной жизни, тщательно продуманных, почти литургических церемониальных жестов и речений, хорошо понимали всю важность, всю содержательную значимость формы.

Все же не следует думать, будто патриотическое и верноподданное рвение возбуждалось исключительно сверху, а поэты и художники бились в золотой клетке, тоскуя по утраченной полуголодной свободе и гордой независимости. Повиновение королю, сеньору всех сеньоров, почиталось не рабством, а добродетелью даже герцогами и принцами крови; любой их самый дерзкий и очевидный бунт и измена никогда не сознавались как направленные против законного монарха, а только против его министра – или против узурпатора на троне. А «лицам свободных профессии», литераторам, музыкантам, актерам, и вовсе было не до протеста против существующего порядка: сначала надо было в него войти, вписаться, отыскать себе в нем место. Изгои пока не презирали общество, они еще только стремились стать в нем полноправными членами. Кольберовские же преобразования усиливали государственный надзор за культурой, но создавали для ее работников какие-то возможности обходить препоны церковные и сословные. А идеи национального единения и превосходства в те первые годы царствования Людовика XIV разделялись, обдуманно или инстинктивно, едва ли не всеми французами; молодой король, красивый, неутомимый, любезный и властный, величественный и обаятельный, действительно вызывал едва ли не всеобщее восхищение. Дух национал-роялизма веял над страной и пьянил сердца.

Расин, юноша без имени, без состояния и фамильных связей, но образованный, даровитый и желающий посвятить себя «какому-либо роду сочинительства», и был одним из тех молодых людей, кого Кольбер велел разыскивать по всем концам королевства. Следовало не упустить столь благоприятных обстоятельств. А для Расина они складывались удачнее, чем для кого бы то ни было.

Кольберу не пришлось долго раздумывать, кого бы сделать своим доверенным лицом, так сказать, управляющим литературными делами. Самым подходящим человеком оказался все тот же Шаплен, забытый было при Мазарини, а теперь снова обретающий влияние, чуть ли не больше, чем при Ришелье. Расину же он, можно считать, был старым знакомцем.

И к самому Кольберу открывались пути. Опытная придворная интриганка, герцогиня де Шеврёз, давно угадала, как далеко может пойти этот скромный чиновник из канцелярии Мазарини. Она держала его сторону на процессе Фуке, в котором Кольбер являлся инициатором и заинтересованным лицом, в котором обвинителем выступал его родной дядя. Роль герцогини в этом деле тоже была немалая: она сумела настроить против Фуке свою давнюю подругу Анну Австрийскую и обеспечить невмешательство королевы, до того относившейся к суперинтенданту финансов скорее благосклонно. Причина такого поведения герцогини крылась не в личной неприязни к Фуке, а в той ставке, которую она делала на союз с Кольбером. Союз этот был впоследствии скреплен и самыми прочными, неразрывными узами: внук герцогини, наследник пэрства и двух славнейших герцогских титулов, женился на старшей дочери выскочки Кольбера. А ведь для Расина юный герцог де Шеврёз был почти товарищем детства. И вернувшись из. Юзеса, Расин снова поселился у Витара, то есть в особняке Люиней-Шеврёз.

Подходящий повод напомнить о себе не замедлил представиться. В мае 1663 года король заболел корью – в его возрасте и при тогдашнем, почти совершенно беспомощном, состоянии медицины болезнь опасная. Но от природы он отличался железным здоровьем, и все обошлось благополучно. По этому случаю Шаплен организовывал взрыв поэтических излияний чувств. Он пишет Кольберу: «Я повидал тех своих знакомых, кто обязан вам пособиями, полученными от Его Величества, и побудил их – впрочем, без труда – воспеть его выздоровление. Надеюсь вскоре иметь их сочинения, французские и латинские, на этот предмет». Действительно, поэты, именитые и вовсе безвестные, не заставили себя долго уговаривать. А Расин и вовсе не стал дожидаться приглашения – догадался сам. И Шаплен докладывает: «Через несколько дней я получу французскую оду одного молодого человека по имени Расин, которую он мне уже приносил и теперь отшлифовывает по моим советам. Сюжет ее – исцеление Его Величества».