Книги

Жаклин Жаклин

22
18
20
22
24
26
28
30

«Красота ее лица и характера…» Черт, вот я и опять расплакался, решительно, 2020 год обещает быть очень дождливым для меня без тебя.

Мое самое отрадное воспоминание

Вот мое самое отрадное воспоминание, то, которое я хотел бы сохранить в себе до тех пор, пока не догорит последний огонь моей кремации: мои ладони гладят твою руку, лежащую на белой простыне, на этой чужой кровати, в больничной палате, где больше не лечат, но успокаивают, по-доброму и умело, боль и тревоги пациентов и их близких.

Я сижу у твоего изголовья, совсем рядом, сейчас утро, мы одни, я глажу твою руку, медленно, собранно, страстно, как будто от этого зависят все судьбы мира, и шепчу тебе на ухо, что люблю тебя и буду любить тебя всегда.

Слова, которых я не сумел или не смог тебе сказать, я говорю теперь, чтобы ты унесла их с собой. Эти слова не слетают с моих губ, они идут прямо из моего сердца в твое сердце. Да, да, стать посмешищем мне больше не страшно, и я свободно говорю все эти смешные слова: сердце, душа, любовь, навсегда. Как бы мне хотелось, чтобы ты еще могла посмеяться над ними со мной! Но я запечатлею их в тебе на веки вечные. Я говорю их тебе и повторяю, а мои ладони все гладят и гладят твою руку. Другая рука, опутанная разноцветными трубками, говорит о том, что здесь тебя кормят исключительно морфием и кислородом, чтобы ты ни в чем не нуждалась.

Я всматриваюсь в твое лицо, мне кажется, что ты меня слышишь, что ты меня понимаешь и твоей руке нравится, когда ее так тискают. Однако ты неподвижна. Только твоя верхняя губа чуть поджимает нижнюю, придавая твоему лицу налет сконфуженно-горделивого детства. Я снова и снова говорю тебе о своей любви и глажу, и глажу твою руку. Твои губы поджимаются сильней, как будто ты сдерживаешь улыбку. Твое лицо маленькой девочки озаряет палату отсветом юности.

Твои глаза не смотрят на меня, они устремлены далеко внутрь тебя, в самые твои глубины. Быть может, ты снова видишь нас с тобой обнявшихся, губы к губам, в углу подворотни где-то на улице Бланш, больше полувека, почти шестьдесят лет тому назад, возле Театр-де-Пари, куда ты приходила за мной каждый вечер? Или, еще прозаичнее, ты видишь нас, тесно сплетенных, в нашей разбросанной постели? Я глажу твою руку снова и снова и опять глажу ее, когда пишу эти строки, и потом, когда их перечитываю. Трепещущая нежность окутывает меня, заполоняет.

И вот мы снова, моя красавица, вместе в этом пузыре любви. Мы одни на целом свете. Ольги, Розетты и всех остальных, верных и любящих, здесь еще нет. Это время принадлежит нам. Я всматриваюсь и всматриваюсь в твое лицо, в твои губы, все еще поджатые, как будто ты говоришь мне, что и ты тоже оценила эти минуты вечности. Я глажу твою руку, я даже целую ее, едва коснувшись губами, и чувствую, как твое тепло согревает мою заледеневшую душу, будто бы это я болен и уже почти остыл, а ты, на больничной кровати, как всегда, пытаешься вдохнуть в меня жизнь.

Несмотря ни на что, я тревожусь: со мной ли ты еще? Понимаешь ли ты мой шепот? Чувствуешь ли мои ласки? Детская улыбка озаряет твою красоту. Твои губы сжимаются сильнее, как будто ты удерживаешь крик любви, или отчаяния, или, может быть, упрек, ведь ты вправе упрекнуть меня, что я вот так отпускаю тебя одну, ничего не сделав, чтобы уйти с тобой или не дать тебе уйти.

В эти два последних года, два года наших с тобой раковых опухолей, я всегда был с тобой, сопровождал тебя в больницу Монсури, твою любимую, потому что она расположена рядом с самым красивым в Париже парком, совсем как в Лондоне, говорила ты, любуясь им и гуляя в нем об руку со мной в погожие дни. Но оказавшись в больнице, едва выйдя из такси, ты растекалась лужицей. Ты, в любых обстоятельствах — в поездке, в Париже, на каникулах, в твоих делах и в моих — державшаяся стойко, каковы бы ни были трудности, встречные ветра или полное отсутствие ветра, здесь в панике цеплялась за мою руку и твердила мне, что, не будь меня, ты бы пропала.

А я, видишь, я здесь, рядом с тобой и не могу ничего для тебя сделать, не могу ничего сделать для себя, могу только испытывать стыд. Всем посетителям в этой последней больнице стыдно. Они ходят туда-сюда по коридорам, опустив глаза, с краской стыда. И я ничего не могу для тебя, только гладить и гладить твою руку, как будто от этого зависит судьба мира.

Здесь, в Монсури, месяцы и месяцы выясняли, есть у тебя рак легкого или нет, теряя таким образом месяцы и месяцы, пока опухоль росла и росла, так что вместо планируемого маленького разреза пришлось сделать большую, просто огромную операцию с удалением части легкого, и тебе еще сказали, мол, повезло, что другое не было затронуто. А после удаления опухоли — с ней удалили еще несколько мелочей, которые сочли ненужными, — эта самая опухоль нелегально мигрировала в твою печень, в то время как в Монсури и даже в Институте Кюри, точно за молоком на плите, наблюдали за твоим оставшимся легким и мозгом. А опухоль между тем втихаря росла в твоей печени и колонизировала ее. А когда наконец обнаружили, в чем причина твоих болей, то увидели такую большую, такую разросшуюся опухоль, что сделать уже было ничего нельзя, только найти тебе койку в этой последней больнице, куда ложатся без надежды и выходят остывшими, ногами вперед.

В этой больнице, на конечной остановке, все и каждый — персонал, служащие — знают свои роли назубок; каждый и каждая играют их сдержанно, но в совершенстве; даже сам пациент предчувствует, какова его роль, и играет ее как может. Только родные и посетители своих ролей не знают абсолютно. Они сами не знают, чего хотят: чтобы это продлилось как можно меньше, чтобы ты не страдала, или, наоборот, как можно дольше, чтобы тебя не потерять?

В первый же день мы с Ольгой спросили докторшу: сколько? Она дала очень точный ответ: от пяти дней до трех недель. Ты ушла на шестой — 4 мая. Судьба, если она вообще существует, тоже иногда пишет пьесы с неудачным концом, если только она не отвела роль этому 4 мая, дав ему замкнуть цикл жизни, от рождения до смерти.

Жемчужины

Еще один момент, опять же в Монсури, этот момент тоже мог бы заставить нас смеяться и плакать, но, увы, мы не успели об этом поговорить до твоего внезапного ухода. Тебе сделали биопсию печени, это было ужасно мучительно, ты кричала от боли. Тебя привезли в палату, я ждал тебя там. Ты была вне себя. Ты сказала мне, что врач, который делал эту биопсию, — ничтожество, мерзавец, бездарь. Едва закончив, он оставил тебя, вопившую от боли, и чуть ли не убежал, не подбодрив тебя ни жестом, ни словом. Тебе было еще больно, и ты очень боялась, что биопсию сделали плохо, что она негодная, а ты ни за что на свете не хотела проходить через это снова. Вот тогда-то ты попросила меня забрать тебя из этой паршивой больницы. А потом вдруг села на кровати, легко, в одно движение, как это сделала бы юная девушка. Сев и поправив подушку, ты скомандовала голосом полковника Красной армии:

— Мои сережки!

— Прости?

— Мои серьги!

— Твои — что?