Творчество Гумилева из запретного плода превратилось в общенародное культурное наследие. Этот рост известности подтвержден рублем – на развалах книги Гумилева идут нарасхват по удесятеренной цене, с ними не тягаются и моднейшие бестселлеры. А со складов издательств загадочно исчезают чуть не целые тиражи – то ли в интересах спекулянтов, то ли назло автору – в развитие идейной полемики… Перед народом простерся неисчерпаемый океан знаний и мысли.
Знаний – бог с ними, они посильны и запоминающему компьютеру. Но мысль, способная их упорядочить, осветить, сделать из них далеко идущие выводы – это уже превышает способности электронной считалки – перед нами достояние гения. Он становится подлинным властителем дум. Читать его нужно медленно и долго – это и обогащает, и укрепляет уверенность в могуществе человеческого разума и духа.
А какой интерес вызвали увлекательные лекции Льва Николаевича, в частности, – выступления с телеэкрана. В них проявился еще один его дар – дар проповедника. Былую экспедиционную подвижность сменило подвижничество лектора, вдохновенного и убеждающего пропагандиста своих взглядов. В высокоинтеллектуальных аудиториях Москвы и Питера, Новосибирска и Тарту, в ученейших городках-спутниках столиц, а за рубежом – в Праге и Будапеште звучал голос неукротимого просветителя.
Не всегда были одни овации – встречались и яростные противники.
Грехи ему вменялись диаметрально противоположные – одни обнаруживали в его трудах русофобию, а другие даже антисемитизм, хотя Гумилев всегда выступал прежде всего как патриот России. Идеи славяно-тюркского взаимовлияния ничего общего не имеют ни с каким национализмом и шовинизмом.
Волошин в стихотворении «Европа» писал: «Пусть 5СЬАУ1)5 – раб, но Славия есть СЛАВА» и утешал нас – «России нет – она себя сожгла, / Но Славия воссветится из пепла». Сейчас куда осязаемее, чем оказавшаяся ненадежной «Славия», мог бы стать славяно-тюркский культурно-исторический блок, своего рода Славостан, где и славянству почет, и слово «стан» хорошее русское, и для тюрков свое – не это ли путь к дружбе народов?
Критики и теперь еще точат Гумилева «с позиций мыши или крота», ловят блох и не видят главного, а он учит наблюдать мир «с высоты полета орла» – именно так можно оценить и величие всего им содеянного.
Не скрою, мне было стыдновато показывать Льву Николаевичу всю избыточную старомодно-дворцовую роскошь интерьеров нашего музея, решенных в стиле социалистического абсолютизма и навязанную нам диктаторским единовластием зодчего Л. В. Руднева. Мы эту роскошь вынуждены были терпеть и даже соучаствовали в ее создании. Но гостя больше тронуло признание, что еще стыднее было посещать башню, когда ее, как и отдельные корпуса университета – физический и химический – строили бериевские зеки. В будущий музей мы ходили по спецпропускам под надзором, чтобы не общались с заключенными монтажниками и паркетчиками. Сказал тогда Льву Николаевичу: «Вот вы и побывали еще в одном концлагере, хорошо, что уже бывшем и только в роли паломника «ко святым местам»».
До конца жизни Лев Николаевич оставался рыцарем лагерной эпохи.
Когда Олжас Сулейменов выступил с талантливо задуманной, но весьма сумбурной и небрежной книгой «АЗиЯ», Лев Николаевич остался ею недоволен, но не позволил себе публично срамить сына своего соседа по лагерным нарам (позже выяснил, что ошибся – речь шла об однофамильце).
Зная, как боготворила его маму Марина Цветаева, он и ей не прощал фактического потворства евразийскому варианту терроризма – деятельности любимого мужа как агента наших спецслужб. Но от обсуждения и этой темы, как правило, уклонялся, как и от осуждения Блока за его не всегда мудрые метания и нелюбовь к Николаю Степановичу Гумилеву.
Мы глубоко почитаем Волошина, но и тут Лев Николаевич перемалчивал: ему не хотелось обсуждать основания для дуэли своего донжуанствовавшего отца с этим поэтом.
Сам – кровное, но отнюдь не духовное дитя Серебряного века, Лев Николаевич был далек от его прославления, ныне столь модного и безоглядного. Он не прощал интеллигентам, претендовавшим на роль духовной элиты, что они за своими мечтами и бреднями не предотвратили надвигавшейся катастрофы. Символисты и арцыбашевы, кто как мог, загнивали, а горькие-серафимовичи подбрасывали свои полешки в разгоравшийся пожар.
Возражая, я напомнил Льву Николаевичу, что даже Вячеслав Иванов, уж не патриарх ли Серебряного века, все же ухитрился сказать, откликаясь на первую революцию:
Тут Лев Николаевич уступил в споре, признав, что эти стихи гениальны.
А как не сказать о феноменальной емкости его памяти! И не только профессиональной – на четырехзначные цифры исторических дат до и после Рождества Христова или экзотичнейшие имена Ассурбанипалов и Цинь Шихуанди, неслыханных рек, гор и городов. Он знал наизусть уйму стихов и целые поэмы, но любил и свежие эпиграммы вроде высмеивавшей переход Литгазеты на одноразовый выход в неделю вместо привычного трехразового. С особенным удовольствием Лев Николаевич исполнял звучавшую не без подтекста новейшую хохму из жанра черного юмора:
Не толкуйте подтекст в лоб. Смелостью Лев Николаевич отличался и тогда, когда ни ему и никому вокруг вовсе не было «все равно».
Грех не сказать о Льве Николаевиче как об оригинальнейшем писателе. Он никогда не афишировал своих чисто литературных способностей, хотя техникой и музыкой русского стихосложения владел в совершенстве, а мыслей у него тоже было не занимать. Но он понимал, что его выступления в этом жанре будут сочтены претенциозными, на первое место выйдет не учет их действительной ценности, а выявление влияний папы-мамы. Тем не менее в «Советской литературе» (1990. № 1) была опубликована пьеса Льва Николаевича в стихах – «Волшебные папиросы (Зимняя сказка)», сочиненная в неволе, но сохраненная в памяти, так сказать, по той же модели, что у Исаича. В питерском сборнике «Реквием и эхо» помещены три фронтовых патриотических стихотворения Льва Николаевича. Там есть строки:
Это на Одере в 1945-м.
Куда больше было опубликовано его стихотворных переводов восточных поэтов – в списке фигурируют 14 названий отдельных стихотворений, циклов и поэм, переведенных с фарси, бенгальского и тюркских языков.