Книги

Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современников

22
18
20
22
24
26
28
30

Эти книги удостоились немедленного перевода на другие языки. Американские географы, посещая наши географические съезды, буквально льнули к Гумилеву и гордились возможностью общаться с авторитетнейшим, как они говорили, номадистом мира. Теодор Шабад в Нью-Йорке срочно переводил и публиковал наиболее интересные его статьи в «Soviet Geography».

Во всю широту своих взглядов Лев Николаевич раскрылся перед нами не сразу, поначалу приводил даже в недоумение – так непривычно парадоксальны были его оценки, скажем, татарского ига как периода сравнительно мирного и даже взаимообогащающего сосуществования русских с татаро-монголами.

В только что опубликованном начале незавершенного труда «Ритмы Евразии», где понятие «Евразия» трактуется нетрадиционно, в весьма суженном значении, об этом сказано прямо: «Золотоордынские ханы следили за своими подчиненными, чтобы те не слишком грабили налогоплательщиков». Об этом же подробно говорится в одном из глубочайших трудов Гумилева «Древняя Русь и Великая Степь».

Не отрицая жестокости отдельных карательных акций, таких как Батыевы или Мамаевы, Гумилев утверждал, что монголам было выгоднее не тотальное ограбление и обескровливанье Руси, а напротив, поддержание ее жизнеспособности и платежеспособности, не иссякающей веками. А влияния при этом действовали, конечно, встречные, взаимные, обоюдные.

Тогда же мы впервые услыхали от него и о понятии пассионарности – многих оно поначалу тоже насторожило, да и позднейшие и нынешние оппоненты его не приемлют. Но Лев Николаевич сумел нас убедить, что пассионариев не следует считать никакой высшей расой, что это никак не комплимент. Пассионариями были и хищные завоеватели, и явные разбойники и негодяи, и не обязательно единичные герои над безликой толпой – бывало, что пассионарными оказывались и народы, пребывавшие под началом посредственных вождей и тупых правителей, но подвластные некоему повышенному энергетическому заряду. А волны пассионарной активности с положительным знаком, когда сочетались силы и личностей, и народов, приводили к таким победам, как на Неве и Чудском озере, или на полях Куликовом и Бородинском, формировали новые этнические единства.

От публичного анализа текущих событий Гумилев воздерживался, не забираясь глубоко даже в XIX век и блюдя, как он говорил, орлиную высоту взгляда на времена и пространства. Считал, что историку противопоказаны конъюнктурные диагнозы и торопливо-скороспелые выводы. Сколько я ни пытался выспросить его, была ли революция Мейдзи и последующая агрессивность японцев проявлением их пассионарности, он предпочитал отмалчиваться.

Но это отнюдь не значит, что открытые им закономерности перестают действовать в новейшее время. Не продолжают ли проявляться и сегодня, скажем, те же фазы надлома, которые когда-то ознаменовали распад средневековой Священной Римской империи германцев на десятки вюртембергов и брауншвейгов, развал Киевской Руси на удельные княжества, распад Австро-Венгрии, а теперь и нашей собственной страны? Надеюсь, что об этом нам компетентнее расскажет Сергей Юрьевич Косаренко, уже касавшийся таких проблем в июльском номере «Литроссии». Лев Николаевич «посмел» усомниться в справедливости марксистского постулата о всемогуществе влияний смены производственных отношений и общественно-экономических формаций на судьбы человечества. Да, такие рубежи были, дикарство сменялось рабством, за феодализмом шел капитализм. Но были же крупнейшие перестройки общества и вне связи с этими временными рубежами.

Почему арабы, в Средние века не переживавшие какой-либо смены формаций, проявили себя как могучая сила, сумевшая покорить и юг Средней Азии, и весь север Африки, и проникнуть даже в европейское Средиземье? Одна ли тут влияла пассионарность личности Мухаммеда-Магомета или двинулся в путь целый великий народ?

Лев Николаевич наложил такие взрывы пассионарности на карту мира – они исполосовали ее как удары некоего бича. Как это объяснить? Уверенного ответа нет, но как рабочую гипотезу Лев Николаевич допускает здесь биоэнергетическое влияние космических аномалий, привлекая при этом и взгляды В. И. Вернадского. Как могло появиться в семье русских поэтов такое дитя Востока? Вряд ли тут нужно искать генеалогические корни. Важнее, что Восток открывался мальчику с детства – и в книгах по истории, и в живом общении с людьми. Дружба с татарчатами еще при детских посещениях Крыма открыла ему живую тюркскую речь, а, работая в Таджикистане, он наслушался и подлинного фарси. Даже еще не овладев этими языками, он сам попробовал их «на язык», а ощущение их реальности вооружило его ключом и к тюркоязычным, и к персидским текстам – они не были для него непроходимой тарабарщиной, не отпугивали.

А в лагерных «университетах» подобные же знания пополняло общение с казахами, монголами, китайцами, корейцами. Добавим к этому домашний французский и умение читать на разных языках «со словарем» – вот и истоки легенд о Льве Гумилеве – полиглоте – каюсь, что когда-то и сам их доверчиво распространял.

А востоковед В. К. Шилейко допускал юношу в хранилища Эрмитажа, где и египетские, и ассиро-вавилонские, и древнеиранские шедевры делали ощутимо овеществленной историю незапамятных эпох. Списки древних династий фараонов, шахиншахов и китайских императоров уже и юноше не казались несъедобными абракадабрами. Позже помогали, конечно, и опытные учителя. Вот и вырос такой феноменальный знаток, словно сам современник и очевидец давно прошедших событий Востока.

Что помогло особенно быстро возникнуть доверию и взаимопониманию между нами? Пожалуй, первый визит Льва Николаевича в университетский Музей землеведения, на создание и развитие которого я положил 30 лет жизни.

Чтобы описать этот учебно-научный геолого-географический музей, занявший семь этажей высотной башни, нужна специальная лекция, а к ней и экскурсия – буду рад провести такие, если их организует Союз писателей (никак не запомню, как он теперь называется).

В нем нам удалось реализовать близкие Льву Николаевичу идеи целостности природно-общественных комплексов и выразить их с помощью средств синтеза науки и искусства. Как историк Гумилев очень оценил в этом музее наше внимание к истории Московского университета и к исследованиям дорогой ему внутренней Евразии. В галерее бюстов его особенно тронули созданные по нашему заказу портреты Вернадского, Гумбольдта, Пржевальского, Семенова-Тян-Шанского, Обручева, Краснова (удивился: «Как вам разрешили, ведь он брат повешенного генерал-атамана!»).

С полным пониманием отнесся Лев Николаевич к нашим материалам по охране природы, в том числе и охране от ухудшающих преобразований – мы тогда с Д. Л. Армандом выступали как соавторы первого проекта природоохранного закона, принятого в 1960 году. Но главное было в том, что музей помогал понимать пути развития всей природно-общественной экосферы Земли, толкуемого в духе учений Гумбольдта, Докучаева и Вернадского. Мы сошлись с ним тогда в отрицании узкопространственного, а не философского толкования ноосферы, приписываемого Вернадскому. Моей социосфере Лев Николаевич противопоставил свою биосоциальную мозаичную этносферу, образуемую этносами. Толкование биосоциальности человечества в отличие от узкосоциальной трактовки общества догматиками-марксистами также способствовало нашему взаимопониманию. Биосоциальная трактовка этноса – огромный вклад Льва Николаевича в философию, историю и географию. Понятие об обществе, как о чем-то стерилизованном от природных начал – категория абсурдно-абстрактная – ведь все члены общества рождаются, питаются, растут, плодятся и умирают биологически (как от этого ухитрились абстрагироваться марксисты-материалисты?).

Но биологические признаки свойственны не только особям, а и их сообществам – ценозам, а значит, и антропоценозам, этноценозам, которые во многом, хотя и не во всем, подобны биоценозам. Гумилев убеждает нас, что этносам как компоненту биосферы присущи определенные стадии – от становления до расцвета и угасания. Существенную роль при этом играет связь со средой, вписанность этносов в ландшафт. А существуют и не вписавшиеся в него или паразитирующие на нем этносы – химеры. Это противоестественные образования возникают, когда в одной экологической нише сосуществуют и взаимодействуют чуждые один другому этносы разных суперэтнических систем. Свойственные им заведомая внутренняя конфликтность и острые противоречия с окружающей средой позволили Л. Н. Гумилеву назвать такие образования антисистемами. На это понятие больше всего взъелись противники Гумилева, увидав под ним чуть ли не утверждение о существовании низших рас, хотя химерами у него сочтены и хазары в Прикаспии после проникновения туда иудеев, и альбигойцы в Европе. А избранниками Бога Гумилев никакой народ не считает – какой бы из них ни объявлял себя богоизбранным – немец, японец или еврей, это проявление лишь националистического чванства, эгоизма и нравственного уродства.

Кстати, химерами и впредь могут становиться народы, пренебрегшие связями с питающей их природной средой. Не только по этой причине, а и по другим признакам не в химеру ли после октября 1917 года стала катастрофически превращаться великая Россия? Народ этому сопротивлялся как мог, но сейчас страну постигло новое наступление химеризации – хаммеризация. И разве не признанием химеричности надуманной интеграции было провозглашение якобы уже возникшего суперэтноса под названием «советский народ»? Этноса, призванного не обогащать, а расхищать природу своей страны? Неслыханное откровение в этнологии!

Однажды на семинаре географов Москвы в университете профессор Ю. Г. Саушкин, хвастаясь своим «чувством нового», бойко расхвалил идеи Льва Николаевича как плодотворное направление в развитии географии, тут же я выступил и с радостью поддержал Саушкина. Но потом, много лет спустя, мне пришлось ему же напомнить его тогдашние слова, сказанные в том же зале, – теперь он обвинял Гумилева в антинаучности! Пойманный за руку, оборотень ответил: «Я это говорил, но я этого не писал».

Вот как, оказывается, можно: говорить и писать с разной степенью ответственности! Но Саушкин, увы, и писал, о чем – скоро напомню.

В наших науках – и в философии, и в природоведении, и в обществоведении – уныло господствовал постулат о несовместимости изучения природно-общественных закономерностей в единой науке (кроме разве только диаматерной). Поэтому буржуазной объявлялась и единая (природно-экономическая) география, как допускающая недопустимое смешение независимых закономерностей. Это было одним из прикрытий наших чудовищных опустошений природы, якобы бесплатной. Труды Гумилева – бесценный вклад в обоснование не только возможности, но и необходимости изучения именно природно-общественных связей в любых науках. Восхищала его феноменальная способность к пространственно-временным корреляциям. Для географа полезны такие навыки, как умение наизусть нарисовать контуры Каспия, Крыма, Италии, мысленно знать соразмещение объектов по широтам-долготам (Питер и Магадан на одной параллели и т. п.). С такой способностью легче понимать, скажем, климатические аномалии. У Гумилева подобная ориентированность в координатах на плоскости сочеталась с такой же свободой маневра в третьем измерении – во времени. В его памяти над картой мира вставал словно хрустальный лучевой короб из эпох и дат – тысячелетий, веков и более дробных сроков. Ему были доступны наизусть временные сопоставления, синхронизации – что происходило в любой из сроков одновременно в Перу и в Японии, в Скандинавии и в Южной Африке. Мы лишь робко соревнуемся с ним, погружаясь в палеогеографию, а он и ее не обошел вниманием. Палеоритмы ландшафта, сдвиги целых зон во времени и пространстве он тоже учитывал, объясняя исторические события, в частности, переселения народов.