— Все верно. Только зачем в восемь? Давайте в полдевятого.
— А я наоборот думал, — вставил Алексей, — не сместить ли нам график на полчаса ниже? День короткий — дел много.
Геннадий ухватился за эту мысль, но Костя тоже не дремал.
— Пусть остается, как есть. Полчаса роли не играют.
Перед сном — для начала определенного времени отбоя не назначили — я позвал Питкина и ушел на мыс, вертикально обрывающийся к морю. Мыс этот скорее всего был оконечностью древнего потока, тянувшегося от основного конуса. Заросший зеленью, он выделялся на теле Алаида, как вздувшаяся на руке вена. Где-то внизу, на черной и потому едва различимой в сумерках прибойной полосе поругивались чайки. Они что-то делили, наверное, ежей. Я видел вспархивающие белые пятна. То и дело они исчезали под навесом обрыва, и тогда на шлаковую полоску берега накатывалась очередная волна.
Отсюда, с мыса, хорошо просматривалась та часть свежего потока, которая возвышалась над водой. Казалось, дойти до него — пустяк. Но со слов Кости я знал, что на пути несколько оврагов и невысоких перевалов и лишь потом открывается то самое плато, на краю которого стоит конус, дающий начало потоку.
В отличие от сплошь раскаленной лавины, которую я наблюдал у ворот кратера, поток в море напоминал притихший, густо увешанный фонарями город. Не бескровно мерцающим неоном, а именно фонарями, горевшими спокойным и густым светом. Когда сваливалась редкая глыба, возникала красная стена, вернее, окно, с которого сняли плотное затемнение. Я видел пробегавшие по окну тени. Не хотелось думать, что бы это могло быть: пыль, потревоженная обвалом, пар от воды или качнувшаяся под ветром газовая струя. Я видел тени и мог выдумывать судьбы пригрезившихся мне людей. Там, в золоченых залах горели тысячи ярких свечей, там должна была кипеть беззаботная жизнь, с мазурками и шампанским.
Я перевел взгляд на море. Оно стало непроницаемо черным. Остро тянуло холодом. И мне представилось, что где-то в черном пространстве, далеко отсюда пробивается к тихому городу на воде всеми забытый парусник. Темень, холод, качка. И одиночество.
Грезы кончились тем, что мне самому страшно захотелось уюта. Питкин меня покинул. Я вспомнил о нем, подходя к палатке, когда оттуда донесся его исполненный хозяйского достоинства лай.
Нина спала. Алексей, пристроив в изголовье ручной Фонарик, читал детектив. Костя, наверно, только что влез в спальник и теперь со всей тщательностью застегивал на нем пуговицы. Он так долго шуршал вкладышем, а потом и брезентовым чехлом, что Геннадий, оторвавшись от полевой книжки, решил, любопытства ради, проследить, сколько это продлится. Терпения не хватило, и он вполголоса, чтобы не разбудить Нину, сказал:
— Между прочим, тебе завтра мужиковать.
— Понял, — откликнулся Костя.
Чего-чего, а такой беспрекословности Геннадий от него не ждал. Костя тащил все, что на него взваливали, но перед тем, как подставить спину, обязательно выяснял: есть ли какая нужда в том, что его заставляют делать? Обычно он приходил к выводу, что такой нужды нет, о чем тут же и говорил.
Геннадий возмущенно спрашивал:
— Ну, чего ты, Котик, сопротивляешься? Все равно же будет по-моему.
— А это другое дело. Приказ начальника для меня — закон.
Теперь, когда Костя сказал коротко и бодро «понял», Геннадий пришел в редкий для него восторг.
— А ведь проспишь, Котик!
— Не беспокойся, начальник.
— Только попробуй…