Книги

Все, что мне дорого. Письма, мемуары, дневники

22
18
20
22
24
26
28
30
Может, это прозвучит гордо.Может, это прозвучит дерзко,Но на поле я хожу редко,А картошку не люблю с детства… —

и т. д.

А в те времена, кажется впервые в истории Литинститута, трех студентов-старшекурсников послали в творческую, так она называлась, командировку на Алтай. Наверное, ребятам досталось, это было видно и по песенке, которую Роберт там сочинил на мотив известной песни Киплинга «Пыль».

День – ночь, день – ночь едем по Алтаю мы,День – ночь, день – ночь в кузове болтаемся,И только пыль, пыль, пыль от крутящихся колес,И кончились деньги в карманах наших,Пыль, пыль, пыль, пыль…

А еще были и такие слова:

Кто врал, что нам это выдержать невмочь,Кто врал, что нас испугает эта ночь….

Конечно, дальние дороги не пугали, вслед за первопроходцами ехали студенты на целину (Белла Ахмадулина в группе была поварихой), на Ангару (тут отличился Анатолий Кузнецов), в геологические партии, в другие места, а вот атмосфера в институте пугала не на шутку. Ректор Серегин Иван Николаевич огнем выжигает инакомыслие, это был 56-й год, и первым уходит Евтушенко (неудовлетворительные оценки), за ним Юнна Мориц (дурно выразилась о газете «Правда»), преследуют якобы за непосещаемость Юрия Казакова, некоторых других.

Спасительно возникает катаевский журнал «Юность», который объединяет молодой подрост. Прозаики, в порядке открытия: А. Гладилин, А. Кузнецов, В. Аксенов, Б. Балтер, В. Амлинский, другие; поэты: Е. Евтушенко (поэма о Братской ГЭС), Б. Окуджава, Б. Ахмадулина, Р. Рождественский; сатирики: Г. Горин и А. Арканов; драматурги М. Розовский, В. Славкин…

Однажды после вечера в Доме литераторов всей кучей, человек десять, набившись в огромный старый «зисок» Юлиана Семенова, поехали ко мне. Но первым, так получилось, в прихожую квартиры ворвался Ярослав Голованов и, увидев напольные весы, поставил у порога и записал вес каждого из входящих, произнеся патетически: «Вот и выясним, сколько весит молодая проза!»

Ну что ж, теперь куда видней, сколько она весила.

Шли шестидесятые, та самая «оттепель», а мы еще доверчивы и оптимистичны. Это потом время нас разбросает во все стороны. Я согласен с теми, кто утверждает, что шестидесятничество – это вовсе не групповщина и не движение. Это подвижка умов в условиях «оттепели» у нашего поколения, атмосфера, дух свободы, которую мы тогда вдруг ощутили. Что там Достоевский, или Андрей Платонов, или Михаил Булгаков, когда под запретом был даже Есенин!

Запрещенные имена, прорвавшиеся сквозь цензуру книги, выступления со стихами на площадях, вечера в Политехническом… Все оборвалось неожиданно и трагично. Задолго до наших танков на улицах Праги на каком-то вечере в нашем писательском клубе во время фильма возник на экране Сталин, и вдруг зал зааплодировал. Я плохо помню, как вернулся домой, но всю ночь не мог уснуть. Старался понять, что же произошло. Не сразу, но понял, что наступили другие времена. И вскоре Хрущев, потрясая кулаком, будет орать на кремлевском сборище под гром аплодисментов творческих функционеров: «Теперь не оттепель… для таких, как вы, будут жестокие морозы… Кто не с нами, тот против нас… Хотите, езжайте к чертовой бабушке!..» (Из стенограммы от 7 марта 63-го г.)

Я ищу в этих событиях Роберта, но в моей памяти он просто вместе с теми, кто был среди молодых, хотя на трибуну его не выдергивали и имя, как его друзей, не склоняли. Впрочем, неправда. Под руководством Ильичева, тогдашнего идеолога, вскоре в ЦК состоятся две встречи с творческой молодежью. Отдельно от Союза писателей в президиуме секретари, и один из них, кажется Аркадий Васильев, бросит в зал: «Щипачевский набор!» – а бедный Степан Петрович будет растерянно объяснять залу, отчего молодые за их талант были приняты скопом в Союз писателей. Роберт Рождественский тоже произнесет слово от имени молодых, вполне лояльное, но тактично, без надрыва. Он в ту пору уже был по ту сторону стола, среди номенклатуры. Полагаю, что этот стол президиума, как граница, в какой-то мере пролег между ним и остальными. Хотя я согласен с Окуджавой, который, отмечая секретарский период Роберта, говорит, что он «не был мечен злом». Но вот вспоминаю его постоянную рубрику на телевидении, нечто вроде публицистики. Он и поселяется в Переделкине, под боком у литературной элиты, хотя в недавнее время еще сам бросал в их адрес иронично:

Понастроили заборов, закупорились в глуши,Что ж вы, братцы, инженеры человеческой души?!(Воспроизвожу по памяти.)

Но опять же, не в секретарской он живет дачке, а в своем, купленном на поэтические заработки доме. Но возглавляет делегации, произносит необходимые при случае речи, не лишенные юмора, и мне вдруг повезло: после многолетних запретов (был «невыездным») попадаю вместе с ним в поездку в Италию. У меня и фотография хранится на память: мы сидим на мраморных ступеньках знаменитого музея на площади Венеции в Риме, втроем, и Алла Киреева рядом.

Я часто вспоминаю эту поездку как подарок судьбы. Хотя потом выяснилось, был еще один в этой поездке человек, который за мной приглядывал и подробно доносил. Но не Роберт, тут была возможность лишний раз убедиться, что наш товарищ не скурвился, не забурел, все те же врожденная интеллигентность, уважение, соучастие к ближним, которые мы в нем всегда ценили.

Юлиу Эдлис где-то замечает, что в нем грима было меньше, чем в других. А я думаю, что грима не было вовсе. Он был естествен, это в нем и привлекало. А через других знакомых доходило, что Роберт не разучился откликаться на чужие беды, многим помогает.

В это время никаких личных контактов у нас уже не было. Но запомнился день рождения приятеля в кафе «Белый аист», и вдруг Роберт поднял тост за меня, сказав какие-то прочувственные слова о повести «Ночевала тучка золотая». Повесть только вышла, и хоть друзья ее знали задолго до этого, а этот приятель как раз хранил (как положено, под бельем у своих родителей) рукописный экземпляр повести, слово Роберта было для меня особенно ценно. Одна из первых, хоть и устных, рецензий. Не просто отметил, а поставил (он, давно знаменитый!) на один уровень с классикой.

Я не обожаю воспоминаний, где мемуаристы более рассказывают о себе, чем о предмете воспоминаний. Даже бытовала шутка про одного сочинителя детективов, что, произнося тосты, он любой чужой день рождения превращает в свой. Но, кажется, и мне не удалось избежать того же самого. Меня, наверное, оправдывает тема, обозначенная самим Робертом: так кто же такие «мы»?

Так вот, последние встречи для меня не менее важные, даже главные, это когда Роберт пришел к нам в Комиссию по помилованию. Точно помню, что пригласил его Булат Окуджава. Но, полагаю, дело не только в авторитете Булата, привела его к нам та же гражданская позиция, которая привела и Булата, и других: возможность в трудные времена снова обрести себя полнокровно в гражданском обществе, там, где можно незримо, нерекламно, но вполне достойно помогать самым несчастным, тем, кто оступился и попал в беду. О болезнях, которые его в это время преследовали, не упоминал. В последних стихах, которых мы тогда не знали, он скажет со всей пронзительностью:

Переломано все, будто после большого погрома…Значит, надобно заново связывать тонкую нить.И любое дождливое утро встречать первозданно.И потворствовать внукам. И даже болезни ценить…

Его приход к нам тоже означал, что он связывает с друзьями, с новой активной жизнью эту самую «тонкую нить». А родные его потом рассказывали, что каждый раз, собираясь на наши заседания, собирался как на праздник. Сидел рядом с Булатом и во время голосования, хоть знал, что еще не утвержден в составе Комиссии президентом, тоже поднимал руку, но не совсем уверенно, а как бы наполовину, я этот жест сразу про себя отметил и оценил. Он уже участвовал, уже был с нами, хотя немного обижался: кремлевская бюрократия оказалась на этот раз особенно долгой.

К сожалению, указ о его утверждении пришел как раз в те дни, когда Роберта не стало. Но мы до последнего времени, собираясь Комиссией на дружеские посиделки, традиционно поднимаем тост за тех, кто работал с нами и навсегда ушел, и имя Роберта стоит рядом с Булатом Окуджавой и Львом Разгоном.

Последние его стихи, поразительные по яркости, о них вспоминают многие, я, как, наверное, и другие, прочитал, посетив впервые его могилу. Они там лежали как последнее слово к нам, живущим. Я не ошибусь, если скажу, что Роберт очень любил жизнь.

Я жизнь люблю безбожно,Хоть знаю наперед,Что рано или поздноНаступит мой черед…

Его стихи заполнены этой любовью, начиная от той первой, прочитанной нами, из-под полы, на лекциях в институте, упомянутой поэмы о любви.