На западе
В то время как мы наносили последние удары России и привели Италию почти к военному крушению, Англия и Франция продолжали свое наступление против западного фронта. Там угрожала нам самая большая опасность. Бои во Фландрии разразились в самом конце июля. Несмотря на чрезвычайную трудность нашего положения, несмотря на опасность, которая грозила нам на остальных фронтах в случае английского успеха, я все-таки был несколько удовлетворен в начале этой битвы. Англия еще раз пыталась повести против нас большое и решительное наступление, прежде чем могли подойти подкрепления со стороны Соединенных Штатов. Я видел в этом влияние нашей подводной войны, которая заставила Англию приступить к решительным действиям в этом же году, невзирая на все жертвы… Битва во Фландрии выродилась в длительный бой и в общем дала много мрачных военных сцен, которые присущи такому бою. Само собою разумеется, что эти бои держали нас в большом напряжении. Могу сказать, что под их впечатлением мы редко могли предаваться чувству радости от наших успехов в России и Италии.
С большим нетерпением ожидали мы наступления дождливого времени года. Тогда Фландрская земля становилась непроходимой. Воронки от снарядов наполнялись водою, и в них можно было потонуть… Однако пламя этой борьбы погасло только в декабре. Ни одна из воевавших сторон не торжествовала победы. Перед концом фландрской битвы вдруг возник дикий бой в местности, до сих пор спокойной. 20 ноября у Камбре на нас внезапно напали англичане. С помощью своих танков, противник прорезал несколько рядов наших заграждений и окопов. 30 ноября нам удалось с подоспевшими несколько более свежими силами нанести контрудар противнику и почти восстановить прежнее положение. Таким образом, первое знаменательное наступление на западе, с тех пор как я взял руководство немецкими операциями в свои руки, окончилось успешно. На меня лично, как и на солдат и командиров, этот успех подействовал очень сильно. Я наконец почувствовал облегчение. Непрерывная оборонительная деятельность на западе кончилась. Англичане у Камбре впервые применили при наступлении танки. Тот факт, что танки были так усовершенствованы, что могли пройти наши препятствия, произвел на наших солдат большое впечатление. Действие стального колосса проявлялось не столько в физических разрушениях, сколько в моральном впечатлении, производимом его неуязвимостью. Французы тоже не бездействовали в это время. Во второй половине августа они напали на нас у Вердена, а 22 октября — северо-восточнее Суассона. В обоих случаях они нанесли нам значительные потери.
Внутреннее положение государств и народов в конце 1917 г.
Не надо опасаться, что я теперь погружусь в поток партийных споров. Та картина, которую я бы хотел нарисовать, несомненно, будет иметь пробелы. Всякий раз снова и снова будут возникать вопросы — «почему» и «как»? Пробелы останутся, так как многие из тех, кто мог бы сообщить необходимые сведения, замолкли навек. Я не могу дать законченной картины, а только отдельные наброски, своего рода характерный эскиз.
С первого взгляда покажется произвольным, что я начну с востока. «Турция — нуль» — это мнение можно было прочесть в делах довоенного времени, притом в делах Германии, — государства, политически настроенного по отношении к Турции не враждебно. Своеобразный нуль, однако же, защищавший Дарданеллы, завладевший Кут-эль-Амарою, предпринявший поход на Египет, остановивший русское нападение в Армении. Очень ценный для нас нуль, который, как я уже сказал, отвлекал сотни тысяч неприятельских войск — отборных войск, стоящих у границы турецких владений.
Что придает этому нулю внутреннюю крепость? Это загадка даже для тех, кто и в это время, и задолго до того жил в оттоманском царстве. Тупой и равнодушной кажется масса, эгоистичной и невосприимчивой к высоким национальным впечатлениям; таковы же в большинстве и высшие круги. Все государство, по-видимому, состоит из народностей, разделенных глубокими отличиями и не ведущих общей жизни. И все-таки это государство существует и обнаруживает государственные силы. Власть Константинополя, казалось бы, не идет дальше Тавра; в Малой Азии уже нет истинного турецкого влияния, а между тем турецкие войска стоят и в далекой Месопотамии, и в Сирии. Араб там ненавидит турка, а турок — араба. И все-таки арабские батальоны бьются под турецкими знаменами и в массе не убегают к неприятелю, не только обещающему им золотые горы, но и в самом деле щедро раздающему золото, которое арабы так любят. В тылу английско-индийских армий, которые явились в Месопотамию, якобы для освобождения арабских племен из-под турецкого ига, эти самые освобожденные обращаются против мнимых освободителей. Значит, есть какая-то объединяющая сила — и это не внешняя нужда, не общая политическая жизнь или внутреннее общественное чувство. Нельзя также эту связывающую силу приписать могуществу турецких властителей. Арабы могли бы освободиться от этой силы, стоило им только покинуть окопы, перейти к врагу или восстать в тылу турецкой армии. И все же они этого не делали. Не вера ли это, остаток старой веры, действует как связующее звено? Это можно с одинаковым успехом утверждать и оспаривать. В понимании оттоманской психики мы дальше не идем; споры остаются неразрешимыми.
Таким образом, несмотря на все свои несовершенства, государство это, очевидно, не может быть совсем нежизненным. Мы слышали о прекрасных чиновниках, которые в противоположность забывшим свой долг оказались людьми с широкими планами и с большой энергией. С одним из них я познакомился в Крейцнахе. Это был Измаил Хакки, человек, несвободный от некоторых недостатков своего народа и все же одаренный плодотворной мыслью. Жаль, что он не вырос на более здоровой почве. Рассказывали, что он ничего не записывает, все удерживая в памяти, несмотря на то что на него падает масса забот. Мыслью он охватывал уже то время, которое наступит после войны, и был вдохновлен национальной прекрасной идеей. Всего больше его тогда занимало и было самым его сильным местом снабжение армии и Константинополя. Если бы удалили Измаила Хакки, то турецкая армия терпела бы недостатки во всем. Она нуждалась бы еще больше, чем ей приходилось нуждаться, а Константинополь, пожалуй, пропал бы с голоду. Почти вся страна голодала не потому, что не было предметов продовольствия, а потому, что не функционировало управление страной и был нарушен транспорт, потому, что нигде не было урегулировано соотношение между потребностями и запасами. Чем и как живут люди в больших городах, никто не знал. Мы снабжали Константинополь хлебом, доставляли зерно из Добруджи и Румынии и вообще оказывали помощь, несмотря на собственную нужду.
Правда, та помощь, которую мы оказывали Константинополю, немного дала бы нам самим при наших масштабах. А откажись мы снабжать его, мы бы потеряли Турцию. В голодном Константинополе вспыхнула бы революция, которую не могла бы предотвратить власть. Да и обладает ли там, в самом деле, власть какой-нибудь силой? Я уже говорил о комитете; там, однако, действуют и другие силы, оппозиционные власти. Они питаются политической и, пожалуй, экономической ненавистью. Под внешне спокойною поверхностью таятся сильные течения. Иногда они обнаруживаются при попытках ввергнуть в пучину теперешних правителей. Войско также страдает от этих течений. Военное начальство должно считаться с ними, а иногда уступать им ко вреду для целого. Иначе войско распалось бы. Недостатки и нужда не могут не оказывать на армию разлагающего влияния. Бесконечная война, непосредственно связанная с прежними походами в Иемень и на Балканы, является для многих турецких солдат непрерывным их продолжением. Тоска по родине и по семье — приверженцы Ислама тоже знают эту тоску — заставляет тысячи солдат бежать из-под знамен. Из полных дивизий прибывает на место только незначительная часть. Можно спорить, составляет ли эта часть беглецов турецкой армии в Малой Азии 300 000 или 500 000 Во всяком случае она близка по численности к общему количеству всех боевых войск всех турецких армий вместе взятых. Не очень отрадная картина, и все же Турция исполняет свой долг верности без жалоб и колебаний.
В Болгарии тоже царит нужда. Нужда в предметах необходимости — в стране, где всегда был избыток. Урожай был средний, но его могло бы хватить, если бы страна управлялась так, как наша родина, если бы и здесь было создано равновесие между предметами, имеющимися в избытке, и теми, в которых ощущался недостаток. Один болгарин на подобное указание ответил нам: «Этого мы не умеем делать». Простое извинение, в сущности, даже самообвинение. Руки складывают потому, что не научились ими владеть. Мы ведь знали, что при переходе из турецкого рабства к полной внутренней свободе Болгария обошлась без всякой воспитывающей, организующей руки. Я буду говорить, как пруссак: у нее не было короля Фридриха-Вильгельма I, создавшего железные столбы, на которых так долго и так прочно покоилась наша государственная жизнь. Болгария не знает хорошего управления, но зато в ней много партий. Большинство из них резко настроено против правительства не из-за его внешней политики, потому что она обещает большую будущность, национальное единство и государственное преобладание на Балканах. Борьба неудержимо разгорается из-за внутренних вопросов. Здесь не пренебрегают никакими, даже самыми опасными, средствами. Заносят руку и на сановника, и на собственную армию. Опасная игра. Вопрос о Добрудже является постоянным подстрекающим средством к борьбе партий. Чтобы повлиять на нас и на Турцию, правительство вызвало опасных духов, и эти духи грозят разрушить все, из партийных целей проповедуют ненависть к союзникам и их представителям. Потому-то теперь, осенью 1917 года, нам кажется предпочтительным уступить пока в вопросе о Добрудже и отложить окончательное решение до выяснения исхода войны. Уступка во имя благоразумия, но не по убеждению. Поразительно то, что сразу после нашей уступки в Болгарии пропал интерес к этому вопросу. Слово Добруджа потеряло с тех пор свою агитационную силу в партийной борьбе. Так кончается эта — по крайней мере бескровная — борьба с нами, но борьба между политическими партиями продолжается и неудержимо вклинивается даже в жизнь армии, глубже, чем в мирное время. Армия доступна этому разлагающему влиянию, потому что она плохо снабжена, начинает терпеть недостатки. Отсутствие организаторской деятельности и способностей обнаруживается на каждом шагу. Мы делаем предложение коренных улучшений. Болгары соглашаются с их целесообразностью, но у них нет силы и энергии осуществить их. Ограничиваются тем, что брюзжат на немцев, которые находятся в стране — правда, сообща завоеванной стране — и должны быть снабжаемы согласно договору, потому что борются на македонской границе не для защиты Германии, но для защиты родины болгар. Немец, по мнению болгар, должен сам себя содержать, и он это делает во избежание трений: приводят скот, даже привозят сено с родины до самой Македонии. Раздоры в борющихся совместно частях не бывают, конечно, длительны, там друг друга ценят. Они проявляются в тылу общего фронта. Чтобы прекратить эти раздоры, мы предлагаем обменять наши немецкие части из Македонии на болгарские дивизии, стоящие еще в Румынии. Мы предлагаем, таким образом, болгарам двойное, даже тройное численное возмещение, но тотчас же в Софии поднимается большой шум, заподозривают нашу союзную верность. Мы ограничиваемся поэтому только отводом небольшого количества немецких сил и заменой болгарских дивизий в Румынии некоторыми нашими батальонами. Рассчитывать на сохранение верности этим союзником мы можем, по крайней мере до тех пор, пока Болгария будет надеяться на удовлетворение ее больших политических претензий. Когда, однако, летом 1917 года под влиянием немецких газетных статей и немецких парламентских речей возникают сомнения в Софии и в болгарской армии — к этому начинают прислушиваться, и к нам проявляется недоверие. Партии усиленно требуют теперь отставки Радославова. Его внешняя политика признается широко задуманной, ее одобряют и теперь, но он оказывается не тем человеком, который может провести ее в согласии с союзниками. Его внутренняя политика при этом многими порицается. Новые люди должны стать у кормила, старые, по мнению болгар, слишком долго засиделись у государственного пирога. Правительство должно освободиться от всех, кто связан с Радославовым, начиная от высшего чиновника и кончая деревенским старостой — этого требует парламентская, так называемая свободная, система. И это должно произойти сейчас, во время войны.
Об Австро-Венгрии я скажу не много. Внутренние затруднения в стране не уменьшались. Попытка примирить с государством путем мягкой политики антагонистические чешские элементы потерпела полное крушение. Теперь делается попытка скрепить расползающиеся части государства, или, по крайней мере, его влиятельные круги путем усиления церковного влияния, путем выставления напоказ религиозных чувств. И эта попытка остается безрезультатной. Она, скорее, даже приводит к новым раздорам и возбуждает недовольство там, где еще недавно царила преданность. Взаимная враждебность народностей усиливается благодаря различию в материальном положении. Вена голодает, тогда как Будапешт сыт. Немец почти умирает от истощения, тогда как чех ни в чем не нуждается. К несчастью, урожай местами был плох. Это усиливает внутренний кризис и будет еще больше его усиливать. В Австро-Венгрии, так же, как и в Турции, налицо технические средства для создания равновесия между производством и потреблением. Но здесь не хватает единой воли, всепроникающей государственной силы. Так старое зло внутренних политических противоречий со всеми уничтожающими последствиями переносится в область обыденной жизни. Нет ничего удивительного, что растет желание мира и угасают надежды на благоприятный исход войны. Поэтому русская революция действует скорее разлагающе, чем укрепляюще. Исчезновение опасности с этой стороны не только не подымает настроение, но делает его совершенно безразличным. Даже победа Италии — торжество только для отдельных национальных общественных кругов. Масса не проникается гордостью. Она частью действительно голодает. Многое, имевшее значение до смерти старого короля, утратило свою нравственную силу. Тысячи чешских и других подстрекателей попирают государственную честь. При таких условиях надо было обладать более крепкими, чем у австро-венгерского правительства, нервами, чтобы противостоять требованию массами мира во чтобы то ни стало.
Вернемся к нашей родине. В нашем отечестве происходят глубокие и тяжелые по последствиям перемены во внутреннем политическом положении. Кризис обнаруживается отставкой рейхсканцлера фон Бетмана. Если я сначала думал, что наши воззрения на создавшееся вследствие войны положение совпадают, то, к сожалению, со временем я должен был признать, что это не так. Мне было поручено руководить войной, а для этого мне нужны были все силы родины. Дробить их внутренней борьбой в моменты величайшего внешнего напряжения, вместо того чтобы их объединить и снова поднять — значило ослаблять нашу политическую и военную мощь. С этой точки зрения я не мог спокойно смотреть, как на родине разрушается то единство, в котором мы так нуждались на фронте.
Убежденный в том, что мы в этом отношении все больше уступаем неприятелю, что мы идем противоположным путем, я вступил в конфликт с нашим правительством. Общая работа от этого страдала. Я считал поэтому своей обязанностью заявить в июле Высочайшему военному начальнику о своей отставке, как ни трудно было мне, в качестве солдата, сделать этот шаг. Отставка не была принята Его Величеством. Канцлер одновременно просил отставки, побуждаемый к тому заявлением лидеров партий рейхстага. Его отставка была принята. Обнаружившиеся последствия этой отставки внушали опасения. До сих пор охраняемая видимость политического и гражданского мира была нарушена. Образовалась партия большинства с явно выраженным уклоном влево. Ошибки, которые будто бы были допущены в прежние времена, в период развития наших внутренних государственных отношений, были использованы во время тяжелого внешнего политического положения родины, использованы для того, чтобы понудить правительство к дальнейшим уступкам в пользу так называемого парламентского развития. Мы должны были на этом пути утратить внутреннюю сплоченность. Бразды правления постепенно переходили в руки крайних партий. Преемником Бетмана-Гольвега был назначен д-р Михаэлис. С ним у нас вскоре установились доверчивые отношения. Он смело подошел к своим тяжелым обязанностям, но недолго оставался на посту. Обстоятельства были сильнее его. Парламентский разброд не уменьшался. Большинство все больше склонялось влево и, несмотря на некоторые прекрасные речи, на деле все шли за элементами, желавшими уничтожить царивший до сих пор государственный порядок. Все резче обнаруживалось, что родина забыла серьезность нашего положения в борьбе или не хотела больше знать о нем, увлеченная партийными интересами и партийной догмой. Наши противники совершенно открыто высказывали по этому поводу свое торжество и раздували этот партийный раздор. При таком положении дел старались найти рейхсканцлера, который был бы в состоянии благодаря своему парламентскому прошлому оказывать на партии объединяющее влияние. Выбор пал на графа Гертлинга. Я познакомился с ним еще в Плессе, где он был в составе свиты короля Баварского. Меня поражало и радовало то, с какой охотой этот старый человек отдавал свои последние силы на служение отечеству. Его несокрушимая вера в наше дело, его надежды на наше будущее превозмогали самые тяжелые положения. Он проявлял много такта в обращении с парламентскими партиями, но не обладал той решительностью, которая соответствовала бы серьезности положения. В отношении к высшему командованию, к сожалению, оставалось прежнее недоверие, которое иногда затрудняло общую работу. Мое уважение к графу от этого не нарушилось. Как известно, он умер вскоре после того, как покинул свою службу, полную для него терниев.
Но и помимо этих неблагоприятных обстоятельств не все радовало на родине к концу 1917 года. Война и лишения тяжело обрушились на многие слои народа и повлияли на его настроение. Годами голодный или, во всяком случае, неудовлетворенный желудок не располагает к высоким душевным порывам и делает человека равнодушным. Нет, к тому же, новых духовных и душевных импульсов, которые могли бы помочь в борьбе с этим равнодушием. И даже в тех кругах, где обычно думали иначе, начинают утверждать, будто ничего нельзя поделать с равнодушием масс. Защитники этого взгляда складывают руки и предоставляют все своему течению. Они наблюдают за работой партии, пользуются усталостью народа и на этой благодарной почве проводят свои идеи против государственного порядка, сея вредные семена, которые дают дальнейшие ростки только потому, что не находится рук, которые могли бы вырвать этот бурьян.
Равнодушие проявляется в бездеятельности, которая подготовляет почву для недовольства. А это заражает не только народ, но и солдат, возвращающихся на родину. Солдат, возвращаясь с поля битвы и видя, что делается на родине, мог бы подействовать на нее оживляюще. Часто это и случалось. Но солдат может действовать на общее настроение и удручающе: к сожалению, и это делали многие — разумеется, не лучшие. Они ничего не хотели больше и слышать о войне, оказывали дурное влияние на испорченную уже почву, в свою очередь впитывали из нее дурные соки и переносили разложение своей родины в ряды армии.
Много безотрадного в этой картине, и не все здесь следствие войны. Война, конечно, не только подымает, но и производит распад. А нынешняя война больше, чем все предыдущие, калечила не только тело, но и душу.
Противник со своей стороны старался углубить этот распад. Не только блокадой и голодом, но и еще одним средством, которое зовется «пропагандой во враждебном лагере». Это новое средство борьбы, о котором не знали раньше — по крайней мере, в таком масштабе и в таком безудержном применении. Противник прибегал к этому как в Германии, так и в Турции, Австро-Венгрии и Болгарии. Дождем сыпались провокационные листки не только на наши фронты, западный и восточный, но и на турецкий — во Фракии и Сирии. Такого сорта пропаганда называлась «просвещением противника». Правильнее было бы назвать ее затуманиванием истины, даже хуже — отравлением врага. Этот метод применяют, когда не чувствуют в себе силы победить врага в открытом, честном бою и сломить его моральную силу победами оружия.
В заключение я сделаю еще попытку заглянуть во внутренние дела враждебных нам государств. Я намеренно говорю «попытку», потому что во время войны речь может идти только об этом. Мы ведь были блокированы не только в области хозяйственной, но и во всех остальных отношениях.
Наше соседство с нейтральными государствами мало меняло дело. Наша агентура имела лишь очень небольшой успех. В борьбе между нами и противниками в этой области немецкое золото не помогло. Мы знали, что по ту сторону борющегося западного фронта сидит правительство, лично исполненное ненавистью и мыслью о мести и беспрерывно подстегивающее народ.
«Горе тем, кто до сих пор оставался победителем», — вот к чему сводятся все речи Клемансо. Франция истекает кровью из тысячи ран. Если бы этого не знали, то могли бы узнать из публичных заявлений ее диктатора. Ни одного слова, ни одной мысли об уступке. Стоит где-нибудь в этом железом скованном государственном строе появиться трещине, и правительство тотчас оказывает непреодолимое давление. Цель достигается. Ничего, что народ в своем большинстве мечтает о мире, — всякое открытое движение в этом направлении хладнокровно попирается в стране республиканской свободы, и народ продолжает пичкаться либеральными фразами. Еще до войны в так называемой антимилитаристской Франции слова о гуманизме и пацифизме клеймились как «опасное усыпляющее средство, которым доктринерские поборники мира хотят ослабить мужество народов». «Пацифизм делал это во все времена, его настоящее название — трусость, т. е. чрезмерная любовь индивида к самому себе, любовь, заставляющая его отступать перед всяким личным риском, не приносящим ему непосредственных выгод». Так говорили в «мирной Франции». Нечего удивляться, что «Франция войны» думала не гуманнее и каждого, кто во время войны вообще осмеливался говорить о мире, клеймила как предателя. Мы не сомневаемся, что французский народ в конце 1917 года питался лучше, чем германский. В первую очередь заботятся о парижанах, вознаграждают и отвлекают их всеми возможными удовольствиями. Для нас еще являлось сомнительным, может ли галл переносить так долго и так самоотверженно лишения повседневной жизни, как их переносит германец. Однако ясно, что, если бы Франция и голодала, она должна была бы воевать до тех пор, пока этого хотела бы Англия, хотя бы ей угрожала гибель.