Сила чувств чрезвычайно богата проявлениями. Сильное чувство способно вторгаться в область и нарушать правильное течение совершенно по-видимому независимых от него психических состояний, например: восприятия образов чувственных предметов. Правда, что всякое, даже начальное, восприятие есть толкование известных признаков. Когда я смотрю на апельсин я, собственно, не вижу апельсина, а только заключаю по известным признакам, что это должен быть апельсин. Но сила привычки делает такое толкование мгновенным, автоматичным и, следовательно, трудно поддающимся нарушениям. И тем не менее мы постоянно видим, что сильное чувство устраняет верное и подсказывает нам ложное толкование, которое и заступает место первого в нашем сознании. Не говоря уже о том, какие нелепые толкования самых естественных звуков может порождать страх, особенно по ночам, — разве не ослепляет нас ненависть до того, что мы перестаем видеть самые очевидные факты? Чтобы вполне ясно представить себе эту курьезную фальсификацию чувств, стоит только вспомнить, как часто заблуждаются матери насчет красоты своих чад, или перечесть прелестную бутаду Мольера в «Мизантропе», где он смеется над иллюзиями влюбленных:
Но не одни только восприятия так легко поддаются фальсификации чувства. Сильное чувство не пощадит и другого чувства, если последнее слабее. Так, например (факт этот имеет особенное значение, как мы это увидим ниже), чувство тщеславия — очень сильное у многих людей — может вытеснять из нашего сознания реальные, действительно испытываемые нами чувства. Самолюбие очень часто подсказывает нам условные, красивые чувства. Таким-то образом эти чужестранцы втираются в наше сознание и заслоняют собой настоящие чувства, как это бывает с человеком, страдающим галлюцинациями, когда явившееся ему на стене привидение заслоняет в его глазах рисунок обоев совершенно так, как если бы перед ним стояло живое существо. Эти-то самовнушения вышеописанного характера и делают то, что молодой человек жертвует глубокими радостями своего возраста и положения воображаемым удовольствиям, которые, — если взять их в отдельности от наносных чувств, подсказанных окружающей средой и тщеславием, — окажутся жалкими и ничтожными. По той же причине и светские люди — пустые и по своим наклонностям и по неспособности во что-либо углубляться — никогда не дают себе труда определить, что они действительно чувствуют в водовороте той занятой и вместе с тем глупой и бессодержательной жизни, какою они живут. Они приучают себя воображать, что они на самом деле испытывают те условные чувства, которые считаются похвальными в их кругу, и кончается тем, что эта привычка убивает в них всякое истинное чувство. Такое порабощение ничтожному «что скажут» создает людей отполированных, приятных в обращении, но лишенных всякой оригинальности, — изящных кукол-автоматов, которыми управляют другие. Даже в самые трагические моменты чувства таких людей, от первого до последнего, условны.
Ясно, что если эмоции обладают достаточной силой, чтобы фальсифицировать такие малоподвижные и прочные состояния, как восприятия и чувства, то еще с большим успехом они могут возмущать те хрупкие психические состояния, которые мы зовем воспоминаниями. А так как всякое суждение, всякое верование опираются на более или менее полное исследование и сопровождаются точной оценкой элементов этого исследования, то очевидно, что и в этой области сила эмоции может приводить к очень крупным последствиям. «Главное употребление, какое мы делаем из нашей любви к истине, это то, что мы убеждаем себя, что то, что мы любим, есть истина» . Почти все мы воображаем, что мы принимаем решения, избираем тот или другой образ действий. Но, к сожалению, почти всегда наши решения принимаются хоть и внутри нашего «я», но не нами: наша сознательная воля нисколько в них не участвует; наши влечения, заранее уверенные в том, что в конце концов они одержат победу, позволяют уму, если можно так выразиться, сказать свое последнее слово, охотно уступая ему дешевую привилегию считать себя королем, тогда как на деле это конституционный король, который парадирует, говорит речи, но не правит.
Действительно, наш ум, так послушно подчиняющийся необузданной силе эмоций, и не может оказывать большого влияния на нашу волю.
Последняя не любит исполнять холодные, сухие приказания, которые он ей отдает: как силе эмоционального происхождения, ей нужны приказания, проникнутые чувством, окрашенные страстью. Стоит вспомнить вышеприведенный случай с нотариусом, — душевнобольным, страдавшим абсолютным безволием, который первым выскочил из кареты и кинулся на помощь женщине, попавшей под колеса.
Вот как обстоит дело по отношению к минутным проявлениям воли и, следовательно, тем паче по отношению к продолжительным и сильным ее проявлениям. Для того, чтобы воля могла работать подолгу и энергично, она должна поддерживаться и энергичным и если не постоянным, то по крайней мере часто возбуждаемым чувством «Большая чувствительность — говорит Милль — есть орудие и необходимое условие, с помощью которого мы можем приобретать огромную власть над собой; но для этого наша чувствительность должна быть культивирована. Раз она получила такую подготовку, она создает не только героев первого побуждения, но и героев сознательной, владеющей собой воли. История и опыт показывают, что самые страстные характеры обнаруживают наибольшее постоянство и стойкость в чувстве долга, коль скоро их страсти были направлены в эту сторону»2. Да стоит каждому из нас внимательно проследить за собой, чтобы убедиться, что, оставив в стороне наши действия, сделавшиеся автоматическими в силу привычки, всякому хотению предшествует волна эмоций, эмоциональное восприятие того действия, которое надо выполнить, то мы видим (как в одном из вышеприведенных примеров), что мысль о предстоящей работе оказывается бессильной, чтобы заставить человека подняться с постели, и в то же время стыд, что его застанут раздетым, несмотря на сделанное им накануне заявление, что он будет на ногах с раннего утра, действует на него так, что он мгновенно начинает одеваться; то мы узнаем, что чувство протеста, вызванное несправедливостью, толкает человека на крупные жертвы и т.д. и т.п.
Даже в основе того нерационального воспитания, какое дают нашим детям, лежит отчасти все та же, смутно воспринятая истина. Вся эта система наград, наказаний, конкурсных сочинений основана на смутном убеждении, что одни только эмоции могут воздействовать на волю. И действительно, дети, у которых чувствительность очень слаба, не поддаются никаким воспитательным мерам в смысле воздействия на их волю, а следовательно, и во всех других смыслах. «Надо сознаться, что из всех трудностей, какие представляет воспитание, ни одна не сравнится с трудностью воспитывать ребенка, лишенного чувствительности... у такого ребенка все мысли скользят по поверхности... он все выслушивает, но ничего не чувствует».
Если мы примем, что в человеческих обществах с их коллективной волей происходит то же, что в отдельных индивидах, только в увеличенном масштабе, для нас станет очевидным, что если идеи и руководят миром, то лишь косвенным образом — через посредство чувств. «Воцарение идеи, — говорит Мишлэ, — надо считать не столько с момента её появления, первой ее формулировки, сколько с того момента, когда, воспринятая всемогущим чувством любви, она выходит из яйца и начинает жить новой жизнью, оплодотворенная живой теплотой сердца». Спенсер справедливо утверждает, что «миром руководит» чувство. Стюарт Милль возражает ему, что «не эмоции и не страсти человеческие открыли движение земли». Конечно, нет. Но источником той пользы, какую принесло это открытие, были могучие чувства, без которых оно не оказало бы на человека никакого влияния. Идея его созрела в душе Паскаля, Спинозы, — в душе Спинозы в особенности. Чувство ничтожности нашей планеты во вселенной, а следовательно, и чувство человеческого ничтожества так глубоко проникает его сочинения, что, вчитываясь в них, как будто и сам проникаешься чувством глубокого покоя, как будто слышишь над собой тихое дыхание вечности. Только мыслители ощутили на себе практические последствия того открытия, ибо только в их душе породило оно глубокие эмоции. Воля нации, политической группы есть равнодействующая эмоциональных сил (общих интересов, общих симпатий, опасений и т.д.) и идея, в чистом ее виде, оказывается слишком слаба, чтобы руководить народами.
Но не будем утомлять внимание наших читателей дальнейшими комментариями на эту тему. История даст им сколько угодно доказательств слабости идеи и силы эмоций в смысле воздействия того и другого на наши поступки.
Разбирая, например, одушевляющее каждого из нас патриотическое чувство, они сумеют, конечно, отличить, что в этом чувстве следует отнести на счет эмоциональных идей в тесном смысле и что должно быть приписано общим страданиям, гневу, страху и надеждам. Что же до индивидуальных примеров, доказательств, взятых из жизни, то стоит им бросить самый беглый взгляд на «человеческую комедию», чтоб насчитать такие примеры целыми дюжинами. Не говоря уже о примерах, приведенных в первой главе этой книги, они увидят женщин-ханжей, которые ни за что не пропустят воскресной обедни и в то же время не задумаются разорвать на клочки репутацию другой женщины, своего «лучшего друга». Они увидят проповедующих филантропию политических деятелей, которые ужаснулись бы одной мысли посетить нищенскую лачугу, близко подойти к бедняку, часто грязному, всегда грубому. В иные моменты, наблюдая приступы волнения, возбуждаемые чувственностью в их собственном сознании, они становятся парализованные, пораженные изумлению перед теми гнусными мыслями, какие может порождать в уме человека, в обыкновенное время вполне владеющего собой, какое-нибудь физиологическое выделение, скопившееся в одном пункте его тела. Такому бессилию идеи они противопоставят то беззаветное самопожертвование, то полное отречение не только от жизни, но даже от всякого самолюбия, какие может порождать в человеке глубокое религиозное чувство. Они проникнутся правдой изречения в «Подражании Христу»: qui amat non laborat. И в самом деле: для того, кто любит, все легко, всякий труд приятен. Они увидят, как легко разлетаются в прах идеи чести, патриотизма перед силой материнского чувства: пусть живет, пусть живет опозоренный — лишь бы он жил! Но увидят они и обратное явление: пример горячего патриотизма Корнеля покажет им, что самым могущественным чувствам могут быть противопоставлены чувства вторичной формации, искусственного, идейного происхождения, и что последние могут одерживать победу. Этот пример нам особенно дорог, ибо он доказывает, что самые прочная инстинктивные чувства могут быть искореняемы без остатка.
Мы надеемся, что теперь, после нашего исследования, при всей его краткости, никто не станет отвергать неограниченной власти эмоций над человеческой волей.
2. К сожалению, при существовании в нашей психической жизни столь очевидного перевеса эмоциональной стороны нашей природы, наша власть над этой стороной оказывается очень слаба. И — что еще важнее — слабость эта не только существует на деле, как убеждают нас факты, но можно доказать, что ее и не может не быть. В самом деле, ведь наше бессилие над эмоциями есть лишь неизбежное последствие, вытекающее из самой природы эмоций. Мы уже показали в одном из наших трактатов , что необходимым орудием всякого воздействия нашего организма на внешний мир являются мышцы; нет мышц, нет и внешнего действия. Мы знаем, что всякий импульс, проходящий извне каким бы то ни было путем, имеет свойство вызывать ответное действие со стороны получающего его организма, — ответное действие, выражающееся, разумеется, в движениях мышц. Внешние впечатления чрезвычайно разнообразны, а следовательно, так же разнообразны будут и мышечные приспособления к ним. Но какую бы форму ни принимало мышечное выражение полученного импульса, оно требует известной затраты силы, и природа предусмотрительно озаботилась пополнением этих затрат; стоит какому-нибудь впечатлению поразить наши внешние чувства, и в тот же миг сердце начинает биться быстрей, дыхание ускоряется, весь сложный механизм функций питания получает как бы ударь кнута. Этот физиологический толчок, непосредственно следующий за впечатлением, и составляет эмоцию в собственном смысле. Чем сильнее толчок, тем сильнее будет и эмоция; если же первый отсутствует, то нет и последней. И вот этот толчок, это физиологическое сотрясение автоматично; более того, оно совершенно почти не поддается влиянию нашей воли, а для дела нравственного самоуправления это очень прискорбно.
Мы не можем ни остановить, ни даже умерить биения своего сердца прямым воздействием воли; мы не можем разом прекратить приступ сильного страха, остановив почти полную парализацию наших внутренних органов, которую вызывает это чувство. В приступах чувственности мы не можем воспрепятствовать выделению и накоплению семенной жидкости. Никто не может быть больше нас убежден в той истине, что люди, вполне владеющие собой, очень редки, что нравственная свобода есть награда настойчивых и долгих усилий, на какие хватает мужества у немногих. А из этого следует, что почти все мы без изъятия — рабы закона детерминизма, что почти всеми нами руководят тщеславие, необузданные влечения, и что, следовательно, огромное большинство людей, по выражению Николя, «марионетки», которых надо жалеть. Какую бы вам ни сделали гадость, вы должны отвечать на нее невозмутимым спокойствием, — единственный ответ, какой подобает истинному философу. Нам понятен, конечно, гнев Атьцеста (в скобках сказать, совершенно бесплодный): Альцест ведь верит в свободу воли, но мы предпочитаем ясное спокойствие Филинта:
Вот какой должна быть точка зрения мыслителя. Если он мстит, его мщение должно быть исполнено самого глубокого спокойствия. Да, собственно говоря, мыслящий человек и не мстит. Он только старается оградить себя на будущее время, показывая нарушителей своего покоя так, чтобы впредь всякий знал, что лучше его не тревожить. И вместо этого невозмутимого, спокойного презрения что же мы видим? Самый легкий укол самолюбию человека, всякая относящаяся к нему грубость мгновенно, помимо его воли, вызывают физиологический толчок. Сердце бьется неправильно, конвульсивно; большая часть его сокращений неполны, судорожны, болезненны. Кровь приливает к мозгу неровными скачками, вызывая целый поток жестоких мыслей о мщении, нелепых своею преувеличенностью, неисполнимых; а ум беспомощно созерцает эту картину чисто животной разнузданности, которую он не может не порицать. Чем же объяснить такое бессилие? Да именно тем, что необходимым антецедентом всякой эмоции является физиологический толчок, утробное волнение, над которым воля не властна. Будучи бессильны остановить это органическое волнение, мы не можем и помешать ему выразиться: мы не можем сделать так, чтобы выражение его в психологических терминах не овладело нашим сознанием.
Нужны ли примеры? Не имеем ли мы в проявлениях чувственности достаточно яркого доказательства органического происхождения психических волнений? Разве временное умопомешательство, автоматизм наших мыслей, не прекращается разом с устранением его предполагаемой причины? Нужно ли возвращаться к случаю проявления страха, разобранному нами выше? Не ясно ли без всяких примеров, что мы и должны быть бессильны в борьбе с нашими чувствами, так как коренные, порождающие их причины — причины физиологического порядка — ускользают от нашей власти? Я позволю себе привести один случай из моего личного опыта: этот случай окончательно уяснит читателю все неравенство борьбы между мыслью и эмоциональным, утробным волнением. Несколько дней тому назад пришли мне сказать, что мой ребенок, ушедший с утра к одним знакомым, не приходил туда. Сердце у меня сейчас же забилось быстрей. Но я старался себя урезонить и скоро нашел правдоподобное объяснение отсутствия ребенка. Тем не менее тревога окружающих и высказанное кем-то предположение, что ребенок мог играть на берегу речки (протекающей недалеко от моего дома, очень быстрой и глубокой), в конце концов заставили-таки меня взволноваться. И я понимал, что злосчастная гипотеза насчет речки невероятна до смешного, вот как только я ее услыхал, мое волнение — физиологическое волнение, о котором я говорил выше, — дошло до последних пределов: сердце билось так, что, казалось, оно вот-вот разорвется; в коже на голове я испытывал острую боль, как будто каждый волос поднялся дыбом; руки дрожали и самые сумасшедшие мысли проносились в мозгу, несмотря на все мои усилия отделаться от испуга, нелепость которого я сознавал. Через полчаса ребенок отыскался, но сердце мое продолжало отчаянно биться. И курьезная вещь — как будто волнение мое, которого я не желал признавать, обманутое в своих расчетах такой обыкновенной развязкой, захотело во что бы то ни стало взять свое, на чем-нибудь излиться (и так как один и тот же аппарат служит для проявлений гнева и сильного беспокойства), — я напустился на служанку и сделал ей сцену. Впрочем, выражение огорчения на лице бедной девушки тотчас заставило меня сдержаться, и я решил предоставить буре улечься своим порядком, на что потребовалось некоторое время.
И каждый, кто даст себе труд произвести над собой подобные наблюдения, придет к печальному выводу, что мы бессильны в открытой борьбе с нашими чувствами.
3. Вот мы и прижаты к стене. Достигнуть власти над своим «я» — задача невозможная: это ясно. Заглавие книги бессовестно лжет. Воспитание воли, самовоспитание — все это одни слова, служащие приманкой. В самом деле, с одной стороны я властен только над моей мыслью. Разумное применение детерминизма делает меня свободным, дает мне возможность управлять законами ассоциации идей. Но ведь идея бессильна. Слабость ее просто смешна перед стихийной мощью тех грубых сил, с которыми мне предстоит бороться.
С другой стороны, если чувства всесильны, если они по своему произволу управляют восприятиями, воспоминаниями, суждением, размышлением; если сильное чувство может даже убить или вытеснить другое, слабейшее; если, одним словом, чувство является по отношению ко мне неограниченным деспотом, то оно ведет себя деспотом до конца и не признает ни велений моего разума, ни контролирующей власти моей воли.
Мы богаты средствами лишь там, где эти средства бесполезны. Конституционное правление, которому подчинена наша психическая жизнь, облекает неограниченной властью необузданную, недисциплинированную чернь, разумные силы представляют власть только по имени: они имеют только совещательный, но не решающий голос.
Итак, нам остается одно: сложить оружие, отчаявшись в успехе, бросать свой меч и щит, покинуть поле битвы и, покорившись судьбе, искать убежища в фатализме, где мы найдем, по крайней мере, утешительное объяснение всем нашим гнусностям, нашему малодушию и лени.