– Дмитрий Иванович! Мы под Вашу руку.
– Моя рука занята. Идите к Юрию Львовичу Дьячкову. Он вам покажет, что делать.
И мы отправились к Ю.Л. Я отличилась на следующий день. Поступил больной с флегмоной шеи. В перевязочной оба наших наставника дали мне в руки ампулу с хлорэтилом, я заморозила кожу. Мне протянули скальпель, который я храбро направила на сонную артерию, и только занесла орудие над ней, как услышала синхронный рык: «Куда?». Скальпель я с испугу уронила, а потом выслушала от взрослых дядей короткий, но впечатляющий нагоняй. Больной остался жив.
Мы сразу включились в дежурства. Быстро научившись черновой работе, мы старались не за страх, а за совесть. На дежурствах субординаторы рвали работу из рук. Все пошли на цикл по большому желанию, и главной задачей у нас было – научиться. Захар Семенович и тут строго следил за справедливым распределением операций. К сожалению, замечательный учебный план и программа субординатуры продержалась только 3 года, после чего началась полная чехарда, которая неуклонно продолжается до сего времени. А наш дорогой Захар Семенович погиб на наших руках через 2 года от острого панкреатита. В те времена острый панкреатит лечить было нечем, кроме атропина, да и сведений о нем было немного. В войну эта патология не наблюдалась – есть было нечего, основной этиологический фактор отсутствовал. Нам было известно, что при тяжелом панкреатите больные погибают на 22й день болезни. З.С. был оперирован, обнаружен «геморрагический» панкреатит. Ему сказали, что у него был заворот толстой кишки. Он возмущался, что его не могут вылечить, а мы дежурили около него по очереди и с ужасом ждали срока. И дождались – на 22й день.
Благодаря Семену Юлиановичу и воспитанным им и проф. Шацем преподавателям и старшим врачам, в клинике был создан исключительный «микроклимат». Полностью отсутствовали доносительство и интриги. Их шеф просто не слушал. Попытки «информировать» пресекались сразу. Поругаться могли, но в ординаторской во всеуслышание. Знали бы наши наставники, чем нам обернется эта тепличная атмосфера в дальнейшей работе, без них! Об этом, кстати, пишут в своих воспоминаниях многие мои однокурсники, которые учились, по их словам, в обстановке порядочности и ответственности в нашем институте. Им тоже туго пришлось во взрослой жизни.
Нам попадало тоже на миру. Часто наш опекун, всыпав по первое число за прегрешения, брал за руку и вел к начальству, чтобы представить как лучшего наркотизатора или «мастера капельницы». Это, наверное, вызовет удивление у современного хирурга: наркотизатор – студент 6 курса, да еще и лучший? Но это факт исторический. Обезболивание в средине 50х годов обеспечивалось «тугим ползучим инфильтратом» по Вишневскому, так надолго задержавшему развитие нашей хирургии, а также эфирно-масочным наркозом, при котором трудно было регулировать подачу анестетика. Общий наркоз эфиром, и очень редко хлороформом, которого мы откровенно боялись, давали при помощи маски Эсмарха и полотенца.
На операцию уходило иногда до четырех флаконов эфира. Дышали им мы и хирурги, а больной терял сознание то ли от эфира, то ли от удушения. Дозировать на глазок было очень сложно, и действие препарата было очень индивидуальным. Особенно трудным был период возбуждения, когда здоровый дядя норовил расшвырять и наркотизатора и остальной персонал, лежащий у него на ногах, груди, голове в попытке удержать пациента на столе. Остановка дыхания сопровождалась паникой. Искусственное дыхание делали разведением рук больного (в удачном случае говорили: «откачали») Никаких аппаратов тогда не существовало. Все заканчивалось резюме от хирурга: «поставили неумех (дураков, бездельников, младенцев, детский сад – нужное подчеркнуть) на мою голову». И все же главными анестезиологами были мы, потому что старшим хотелось оперировать, и было на кого свалить неприятную работу.
С.Ю., правильно оценивая возможности местной анестезии, попытался потенцировать ее при помощи внутривенного введения спирта. Делали это при помощи капельницы, куда наливали противошоковую жидкость Филатова, содержавшую не 5%, что полагалось по рецепту, а 10% спирта. В раствор входил метиленовый синий, и больные мочились ярко зеленой жидкостью, что немало пугало непосвященных. На эту тему А.Н Назаровым была защищена кандидатская диссертация. А на деле это потенцирование добавляло немало забот. Через несколько минут после введения 200 – 300 мл жидкости пациенты, среди которых в основном были механизаторы разных направлений, начинали излагать претензии к жизни. Этот момент у нас был указанием к смене режима: «ребята, он первую «мать» сказал, переходите на струйное введение». Так и назывался этот «наркоз» «воздушно-матерной анестезией».
Быстро наступала фаза возбуждения, когда пациентами исполнялись народные и популярные песни, что сопровождалось попытками встать, иногда вместе со столом. В одной из перевязочных у нас долго сохранялся такой стол времен Крымской войны, на котором я училась оперировать. В результате летели, часто вместе с тощенькими субординаторшами, в разные стороны емкости с жидкостями. А надо вспомнить, что в те времена растворы наливали в большие поллитровые ампулы с двумя носиками, которые были очень хрупкими и постоянно ломались, особенно после кипячения. Попытки надеть на них тоже вареные, часто с кровью внутри, резиновые трубки заканчивались порезами наших пальцев. Это нас огорчало только потому, что лишало возможности участвовать в операциях. Мы за это ампулы люто ненавидели и тоже старались улизнуть от неприятной и опасной процедуры, что нам, по правде сказать, удавалось очень редко. Бутылки для жидкостей и системы появились много позже.
Голь на выдумки хитра. Для усиления эффекта мы, потихоньку от шефа, стали пользоваться гексеналом, полученным по ленд-лизу из Америки. Таскали ампулы из стола у С.Ю., где они хранились, и добавляли в раствор. Наркоз углублялся, но гексенал имел ту опасную особенность, что вызывал остановку дыхания. И тут начиналась «гимнастика» – искусственное дыхание по способу «руки вместе – руки врозь», масляный раствор камфоры под кожу при остановке сердца. В конечном итоге нам объясняли все, что о нас думали, в очень популярной форме, в том числе и по поводу самоуправства. И это после того, как во время недостаточного обезболивания мы уже выслушали нелицеприятное мнение о наших профессиональных перспективах. Ну и как вам такая анестезиологическая служба? Я думаю, что избежав хоть каких-то подводных камней и наземных кочек во время наркоза при большой операции, мы заслуживали снисхождения. Однако при всей суровости нашего воспитания мы даже представить себе не могли, что в операционной или ординаторской кто-то может выругаться. Эта манера пришла значительно позже, и ничего, кроме жалости к таким хирургам, у моего поколения не вызывает, п.ч. нам навсегда внушили – ненормативная лексика в операционной обозначает высшую степень растерянности и страха. Не могу себе представить и бросающего на пол инструменты любого из наших учителей. Это тоже считалось просто беспомощностью.
Благопристойная обстановка сказывалась и на отношениях с младшим персоналом. Недаром сестра-хозяйка объясняла товаркам: «Уж такой у нас Яков Кононович (Асс) хороший, больно уж он делегатный!»
Выхаживали тяжелых больных в общей палате постовые сестры. Сначала жидкость после операции вводили под кожу бедра, это полтора-то литра! А позже через катетер капельно лили в прямую кишку, что было менее болезненно, но тоже очень неприятно. Через несколько лет догадались, что с этой целью можно использовать вены.
Мы быстро усвоили профессиональный сленг: «не размывайтесь!», «накрылись?», «поторопитесь, доцент уже в тазике!», «придется перемыться», «зашивайтесь, ребята», «у нас трудности, подмойтесь кто-нибудь», «смотрите, как бы культя не расстегнулась». Этого не мог терпеть С.Ю. Когда его внук-школьник пожелал походить на дежурства с целью профориентации, шеф попросил использовать его на «черных» работах. Малец быстро поднабрался сленга, и на вопрос деда о впечатлениях изложил их «по-нашему, по рабоче-крестьянскому». Гнев С.Ю. был неописуем, и он запретил потомку даже приближаться к клинике, что, впрочем, не помешало ему теперь заведовать целой службой в округе Тель-Авива.
Дежурили мы много. А вот что существенно отравляло нам жизнь, так это расположение приемного отделения. Тогда оно помещалось в подвале корпуса «с львами». Больных носилочных приходилось тащить через двор до хирургического корпуса по узкой и скользкой тропинке. И мы безуспешно просили главного врача купить машину шлака, чтобы засыпать эту дорожку, на которой частенько осенью старенькие санитарки роняли носилки. Да и самим из операционной в темноту и мороз бежать через двор было, мягко сказать, некомфортно. Так продолжалось несколько лет, а потом неожиданно оказалось, что можно без затрат сделать приемное в нашем корпусе, и мы облегченно вздохнули.
Еще одна примета тех лет – гемотрансфузии. Кровь лили ведрами, нередко «универсальную» первую группу – всем остальным. Для подготовки к резекции желудка переливание надо было сделать дважды. О резус-факторе тогда ничего известно не было. Когда С.Ю. прочел в международном журнале сообщение о судебном иске к врачу, перелившему 500 мл крови (такая кровопотеря тогда уже не считалась показанием к возмещению), после чего пациент заболел гепатитом, шеф запретил гемотрансфузии для подготовки к операциям. В конце года с проверкой пришла заведующая пунктом переливания и закатила грандиозный скандал из-за малого расхода крови в отделении. В результате чего же удивляться распространению вирусных гепатитов? Это началось еще в те времена. У нас работала санитарка, которая ушла на пенсию в 50 лет как почетный донор. Ее кровь переливали почти на каждом дежурстве. Через три месяца она явилась в клинику полечиться. У нее обнаружили цирроз печени и огромную опухоль в малом тазу. Трудно предположить, скольких больных она обеспечила гепатитами и еще чем-то похуже.
В оценке лечебной тактики, особенно при осуждении врачей, следует учитывать конкретные условия тех лет. По текстам наших сатириков: «из лекарств – касторка и рыбий жир». Можно добавить еще витамин С в порошках, стрихнин в таблетках и ампулах, мышьяк и их сочетание в виде дуплекса. Это для подготовки к операции. Для скорой помощи при сердечной патологии – камфарное масло под кожу, которое начинало действовать на следующий день, лобелин и цититон, почему-то у нас считавшиеся тоже сердечными препаратами. Их долго изучали на кафедре фармакологии к немалому веселью теперешних реаниматологов.
В качестве методов обследования был рентгеновский аппарат в темной комнате, причем рентгенологи не считали возможным повернуть больного или сделать боковой снимок. Это и понятно. Грудная клетка (опять же в силу приоритета местной новокаиновой анестезии) была недоступна из-за боязни «плевропульмонального шока», который оказался теперь банальным пневмотораксом. Оперировали только ранение сердца, что было тогда вмешательством эксклюзивным. В остальном груди старались ножом не касаться.
В эру антибиотиков возлагают надежды на них, не принимая во внимание развитие резистентности и побочных явлений, а С.Ю. еще в 50х годах предупреждал нас о последствиях и запрещал бесконтрольное их применение.
Думать приходилось головой, а не чеками из машины. Поэтому, наверное, так хороши книги, написанные «до исторического материализма». Там изложены результаты наблюдения и размышлений над больными и показана роль клиники в диагностике и лечении. При попытке разобраться в очень нетипичном случае туберкулеза я нашла решение у Де Кервена с подробным описанием клиники и патогенеза похожего пациента.
Теперь, когда мы читаем эссе по поводу причин смерти А.С.Пушкина, где осуждают его врачей: не так поступили, могли бы спасти и т.д., хочется попросить авторов спуститься на землю с компьютерных высот и поинтересоваться состоянием тогдашней медицины. Впрочем, нет уверенности, что и теперь удалось бы поднять «наше все» с разбитым крестцом на ноги даже при наличии МРТ и ангиографического кабинета.