Заговорили о холере. В Пушкине всплеснула волна государственности.
– Я позволил бы себе обратить внимание вашего величества на карантины, – сказал он. – Покамест полагали, что холера прилипчива, как чума, до тех пор они были зло необходимое. Но как скоро стали замечать, что она находится в воздухе, то карантины должны быть уничтожены. Вдруг оцепить шестнадцать губерний военной силой невозможно, а карантины, не подкрепленные силой, суть только средства к притеснению и причины ко всеобщему недовольству. Вспомните, ваше величество, что турки предпочитают чуму карантинам. В прошлом году карантины остановили всю промышленность, заградили путь обозам, привели в нищету подрядчиков и извощиков и чуть не взбунтовали шестнадцать губерний. Уничтожьте карантины, народ не будет отрицать существования заразы, станет принимать предохранительные меры и прибегнет к лекарям и правительству. Но покамест карантины тут, меньшее зло будет предпочтено большему и народ будет больше беспокоиться о своем продовольствии и угрожающей нищете и голоде, нежели о болезни неведомой и коей признаки так близки к отраве…
Николай слегка нахмурился: это критика правительственной деятельности. Раз карантины учинены, значит, так нужно… Вспомнились военные поселения: они тоже были устроены правительством… Но, во всяком случае, не может всякий лезть туда, куда его не спрашивают. И вообще он рассуждает слишком много.
– Может быть, подумаем, – сухо сказал он. – А пока надо ехать к моим бунтарям…
Волна государственности взмыла в душе поэта еще выше.
– Все преклоняются перед мужеством вашего величества… – сказал он. – Однако же сие решительное средство не должно быть употребляемо, – заявил он, дивясь на себя, что как только начинает он говорить государственно, так сейчас же и язык у него делается вроде как под манифест. – Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская одна должна вмешиваться в волнения площади, а царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом… Царю не должно лично сближаться с народом… Чернь перестанет скоро бояться таинственной власти и начнет тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она станет требовать появления его, как необходимого обряда. Доныне, ваше величество, вы, обладающий даром слова, говорили один, но может найтись в толпе голос для возражения. Эти разговоры не допустимы. Площадные прения всегда могут превратиться в рев и вой голодного зверя. Россия имеет двенадцать тысяч верст в ширину. Государь не может явиться всюду, где вспыхнет мятеж…
Николай посмотрел на него своими холодными голубыми глазами: совсем готов?
– Пожалуй, ты и прав, – сказал он. – Но хотя Орлов и решительный человек, все же на этот раз нужно взять быка за рога. Но ты, конечно, прав… Так вот pour en finir[49]: если успею, то сделаю распоряжение до отъезда, а то так вернувшись… А ты скажи там Жуковскому, чтобы он напомнил мне: мы не поэты, – снисходительно усмехнулся он, – и в суматохе легко забываем и нужные дела… Так прощай пока… Кланяйся от меня твоей жене…
Польщенный, Пушкин склонился в изящно-глубоком, совсем придворном поклоне. Николай со своим Неро мерным, твердым, железным шагом направился ко дворцу. Пушкин, окрыленный, полетел домой, на Колпинскую. Часовые при виде его неизвестно почему вытягивались, а он, весь в суматохе радужных мыслей, рассеянно кивал им головой…
Туча свалила в сторону, и зной точно усилился еще больше. Вдали каким-то суровым напоминанием гремел гром…
XXIV. Новый рассказ графа де Грав
Наталья Николаевна задумчиво и печально пересматривала свой небогатый гардероб, когда к ней ворвался оживленный, веселый муж. Шумно, со смехом обнял он «свою косую Мадонну», sa Madone brune[50], в нескольких словах, чуть прикрашивая, передал ей свой разговор с царем и спросил:
– Да ты куда собираешься, что ли?
– Да. К тете…
– И я с тобой… Давненько не видал я старушку…
Еще несколько минут и ожившая – разговор мужа с царем точно водой живой ее вспрыснул – Натали надела свою большую соломенную шляпу, накинула на плечи скрученную по тогдашней моде красную шаль и они пошли. Богатая дача Загряжской была неподалеку.
На широкой, заставленной цветами террасе собралось небольшое общество. Кроме Екатерины Ивановны, тетки, важной дамы в седых буклях, была ее тетка, Наталья Кирилловна, дочь последнего гетмана Малороссии, графа Разумовского, совсем беленькая старушка с чуть качающейся головой и уже потухшим взором. Она жила в доме своей племянницы, которую выдала за графа Виктора Павловича Кочубея, председателя Государственного Совета, очень богатого и влиятельного человека, которому жена принесла в приданое знаменитую Диканьку. Она никуда уже не выезжала – разве только изредка к Екатерине Ивановне Загряжской – и, понимая, что жить ей уже не долго, говорила: «J’emballe»[51]. За ней давно и прочно установилась репутация вольтерианки. Она никак не хотела умереть внезапно и явиться на небо запыхавшись.
– Потому что я хочу поставить Богу четыре вопроса, – поясняла она. – Во-первых, кто именно был самозванец, во-вторых, кто был Железная Маска, в-третьих, был ли шевалье д’Эон мужчина или женщина и, в-четвертых, был ли Людовик XVII похищен из Тампля…
– Но разве вы уверены, что попадете в рай? – спросил великий князь Михаил.
– Неужто вы думаете, – посмотрела на него старуха, – что я рождена для того, чтобы сидеть и ждать в чистилище?!