– Да и мы не французы, а, однако же, вот не лезем на стену, – с досадой сказал Вяземский. – Эти стихи твои – шиш, который ты кажешь Европе в кармане… Ты знаешь, что твоих стихов там не прочтут и на твои вопросы отвечать поэтому не будут. Да и ты сам легко мог бы на них ответить… За что, скажите, пожалуйста, возраждающейся Европе любить нас?.. И до чего надоели мне эти наши фанфаронады: от Перми до Тавриды или как там еще… Чему тут радоваться, чем хвастать, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст?
– Да еще и вопрос, есть ли мысли у нас и на таком расстоянии? – вставил Чаадаев.
– И эти твои бранные вызовы, – не слушая и сердито глядя на только что поданного гуся, продолжал Вяземский своим хриплым голосом. – Неужели ты, в самом деле, не понимаешь, что нам с Европой воевать было бы смертью? Это не поляки, не персюки, не турки. Зачем же говорить нелепости да еще против совести и без всякой пользы?..
– Да постой, погоди… Дай сказать…
– Не дам! Будь у нас гласность печати, никогда вы с Жуковским не осмелились бы воспевать «победы» Паскевича над поляками. Это просто курам на смех быть вне себя от изумления, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь…
– Ба! – ахнул Пушкин. – Да ты уж никак, твое сиятельство, за гласность печати эдак бочком ратовать начинаешь?! Ах, впрочем, это, вероятно, оттого, – раскатился он вдруг, – что цензура твоего «Альфонса» ущемила…
В самом деле, Вяземский перевел роман Бенжамена Констана, «Альфонс», но цензура не пропустила роман за то, что он написан Б. Констаном.
– Две бутылки Клико дай… – сказал Вяземский лакею. – Надо этих питерских безобразников попотчевать… Да ты, что же, разве есть не будешь? – спросил он Пушкина.
– Подай что и им… – сказал Пушкин лакею. – Свобода слова? – снова ринулся он на князя со своими новыми, еще необношенными мыслями. – Ну нет, тут мы с тобой не столкуемся!.. Я об этом думал немало… Писатели во всех странах мира класс самый малочисленный. Очевидно, что аристократия самая мощная, самая опасная, есть аристократия людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли, никакая власть, никакое правление не может устоять против всеразрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно!.. Действие человека мгновенно одно, действие же книги множественно и повсеместно. Законы против злоупотребления книгопечатания не достигают цели, не предупреждают зла, редко его пересекая… Одна цензура может исполнить и то и другое…
Тургенев рассмеялся.
– Но почему же цензора лучше тебя знают, что вредно, что полезно?! – воскликнул он. – Почему наделяешь их ты такой сверхчеловеческой мудростью? Разве цензора ущемляли Галилея, Сократа и даже Христа?
И он, боясь, что гусь остынет, усердно взялся за дело. Пушкин, чувствуя себя несколько сбитым с позиции, наспех покончил с бульоном и удивительными, божественными пирожками и снова пошел стремительно в атаку.
– Так что же, по-твоему, дать Полевому с его «Телеграфом» спокойно вести под носом у правительства свою ехидную карбонарскую проповедь?! Так? Что, опыта Франции нам мало? Да что Франция?! У нас самих по заволжским степям не остыли еще следы Пугачева!.. Мы все еще считаем признаком самого высшего расшаркиваться перед западом, а я расшаркиваться больше не желаю! И у нас есть кое-что, чем мы можем перед ними похвалиться…
Началась горячая перепалка. Тургенев, управившись с гусем, в ожидании дальнейшего смаковал бордо. Подошедший к спорщикам Нащокин, который терпеть не мог этой бесплодной трескотни слов, пожал плечами:
– Орут черти… Да вы на гуся-то поглядите?
Все засмеялись и взялись за в самом деле божественного гуся. Но Вяземский не вытерпел и с полным ртом бросил:
– Славяне!.. Объединение славян существует только в головах таких фанатиков, как Шафарик, Ганка да наш Погодин… Тех не знаю, а Погодин мужик не дурак, он и на объединении заработает…
Над бренными останками гуся снова закипела горячая схватка. Пушкин в своих нападках на запад, потеряв меру, заврался окончательно.
– Но послушай, любезный Пушкин, ты же Европы и не видал никогда, – взмолился, наконец, Тургенев. – Съезди ты хоть до Любека!
В то время русские, отправлявшиеся в Европу, ездили, большею частью, на Любек.