Гоголь, улыбаясь своей неестественной улыбкой, вошел. Голуби, заплескав крыльями, разошлись по спинкам кресел, на опустевшей уже этажерке, а один уместился даже на опасной картине. И, вытягивая лазоревые шейки, они с недоверием смотрели красно-янтарными, круглыми глазками своими на непрошенного гостя.
– Что это вы? – спросил Гоголь, усаживаясь. – Или нездоровы?
– И то нездоров, – отвечал старик. – У Смирдина не то я выпил лишнего, не то съел чего-нибудь не так, вот животом и расстроился. Пучит и пучит – чисто вот монгольфьер какой!.. А форточка для голубей раскрыта – того и гляди, унесешься в облака. Вот пальто и надел: там, сказывают, холодно, за облаками-то, еще простудишься…
Гоголь со своей неестественной, точно чужой улыбкой слушал. Он заметно переменился, но и теперь часто из-за новой, петербургской оболочки выглядывал в нем прежний таинственный карла. Он очень подвинулся в литературе, но по-прежнему нуждался и, перепробовав всего, в последнее время стал домашним учителем у князя Васильчикова. Гоголь уже успел близко приглядеться к литературной среде и к петербургскому фирмаменту вообще, весьма в чем-то усомнился, но думки свои таил про себя. Временами испытывал он приливы черной тоски и – все чаще и чаще – приступы неудержимого учительства: как бы им всем все растолковать, указать путь, научить… Он уже вступил на ту лестницу славы, которую Крылов прошел доверха, но разница между ними была в том, что Крылов никогда не знал зуда учительства…
Не успели они обменяться первыми фразами, как пришел новый гость, Никитенко. Молодой хохлик тоже преуспевал и, несмотря на то, что ему не было еще и тридцати лет, был уже профессором политической экономии в университете. Хотя своего романа – конечно, неоконченного – «Леон или идеализм» он больше дикому уже не читал и спрятал его в самый дальний ящик, тем не менее он был еще доверху полон воронежским идеализмом и все тщился заронить «божественную искру» в души как студентов, так и своих слушательниц в Смольном институте, где он читал литературу. В те молодые годы русской общественности вера в профессоров и в божественные искры, которые они разбрасывают с высоты своих кафедр, только родилась и находила немало последователей… Но у самого Никитенки трещинки в душе уже появились…
Заговорили, как водится, о цензуре, о Пушкине, о литературных сплетнях.
– А я тут к Гнедичу зашел поздравить его с переездом на квартиру при императорской публичной библиотеке, – со своей непередаваемой ужимкой сказал Гоголь. – И стал я расхваливать его помещение… Действительно, квартира отличнейшая… «Да, – эдак высокомерно отвечает он, – ты посмотри, какая краска-то на стенах: чистый голубец!..» Встретился я с Пушкиным и рассказал ему об этом голубце – ну и хохотал же он!..
– Но вообще он что-то очень завял, – сказал Никитенко. – Иногда просто не узнаешь прежнего забиаки Пушкина…
– Завертелся, – спокойно заметил Крылов. – Все большую ролю играть охота, а силенки нет…
– И я не понимаю, как такой, казалось бы, умный человек, не понимает, что роля эта совсем ему и не нужна, – сказал Никитенко. – Как Божией милостью поэт, он стоит на первом месте, а среди знати и богачей…
Он развел руками.
– С Пушкиным чудеса наяву творятся, – сказал Крылов. – О человеке обыкновенном говорят так: он делает глупости – стало быть, он не умен, а о Пушкине повелось говорить так: удивительно, умный человек, а делает глупости.
Гоголь насторожился. Опустив нос и скосив на старика глаза, он снова стал до жути похож на какого-то таинственного карлу. Никитенко втайне был немного недоброжелателен к Пушкину, – историю с Анной Петровной Керн он все еще не мог переварить, – но старался не давать этой недоброжелательности влиять на свое суждение о великом поэте…
– Он все носится с мыслью о журнале, – сказал Гоголь. – В оппозиции большинства наших видных писателей к правительству он видит оппозицию не правительству, а отечеству. И цель его журнала, как он его понимает, доказать правительству, что оно спокойно может иметь дело с хорошими людьми из литературы, а не с литературными шельмами, как это до сих пор было.
– Но кто же будет разбирать, кто в литературе хорош, а кто шельма? – усмехнулся Крылов. – Когда это говорится, то подразумевается, что хорош, главным образом, говорящий. Но с противной стороны могут последовать возражения. Пушкин считает Полевого и Булгарина мерзавцами, а Полевой и Булгарин невысоко ставят Пушкина…
– А что это отпустил он на счет Греча и Булгарина за обедом у Смирдина? – спросил Гоголь.
– Против Пушкина сидел цензор Семенов, а по бокам его Греч и Булгарин, – сказал Крылов. – А Пушкин возьми и ляпни: «Ты, – говорит, – Семенов, сегодня точно Христос на Голгофе!» Понимай: между двумя разбойниками.
– Нарвется он когда-нибудь с этими своими вечными дерзостями!
Никитенке захотелось прекратить пересуды.
– А правда, что вашу последнюю статью очень изуродовали в редакции, Николай Васильевич? – спросил он.