Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

21 октября утром, не теряя ни минуты, Шипов явился в Бюро и узнал, что уже опоздал; все было кончено. Своего общего собрания Бюро не сочло нужным ждать. Оно немедленно по получении депеши собралось en petit comité[751] и делегатов к Витте отправило. Если бы они ехали для информации, эту торопливость можно было бы понять. Но с ними отправили ультиматум, и это было сделано с такой стремительностью, что собрания Бюро дожидаться не стало[752].

П. Милюков присутствовал в этом petit comité. Это его присутствие там было и символом. Он сам земцем не был, только на последнем съезде был кооптирован, не как земец, а как «ученый и общественный деятель». Это показывало, что в эпоху освободительного движения земцы свою самостоятельность уже потеряли и что ими руководили «политики». И теперь, хотя военные действия были окончены, военные желали сами диктовать условия мира, не предоставляя этого «дилетантам» из земства. Благодаря присутствию Милюкова мы узнали, что произошло в этом злополучном собрании. Он рассказал это в своей брошюре «Три попытки»[753].

Всех подробностей обсуждения Милюков не сообщает. Об этом можно жалеть, но интересно не это. Важно, что в 1921 году, уже в эмиграции, когда партийная дисциплина ему не мешала и он говорил для истории, он все-таки постановления Бюро защищает. Отрицательный о них отзыв Д. Н. Шипова вызывает презрительное замечание: «Так и должен был смотреть, — говорит он, — недавний принципиальный сторонник неограниченной власти монарха, ставший „конституционалистом по приказу Его Величества“ после октябрьского манифеста»[754]. Эта защита понятна. Постановления Бюро соответствовали тому настроению самого Милюкова, которое он выражал после манифеста словами: «Ничего не переменилось, война продолжается». Он не мог поэтому их не одобрять. И его воспоминания раскрывают любопытную картину психологии Бюро земских съездов.

Мы узнаём, например, почему С. А. Муромцев не попал в делегацию. «Он, — объясняет нам Милюков, — не принадлежал к ядру политической группы, руководившей тогда земскими съездами»[755]. Это характерный мотив. Витте обращается к земству в лице Бюро земских съездов; это была ставка на земство, ибо Земский съезд считался его представителем. В ответ же графу Витте вместо земства подсовывают «ядро политической группы», военных руководителей. Вот почему С. А. Муромцев заменен был Ф. Ф. Кокошкиным; последний оказался porte-parole[756] русского земства.

Невозможно отрицать качеств Кокошкина, его больших знаний, талантливости, политической честности; он был одним из самых симпатичных образцов интеллигенции. Главный его недостаток, что он был гораздо больше интеллигент-теоретик, чем земец. Но именно это-то и ценило руководящее ядро. «Молодой Ф. Ф. Кокошкин, — пишет П. Н. Милюков, — уже тогда выдавался ясностью политической мысли и твердостью политического поведения. Будучи земцем, он в то же время был и интеллигентом, и хорошим знатоком конституционного права. В московском кружке друзей он почти один проявлял задатки „настоящего политика“»[757].

Так профессиональные военные исправили уступчивость штатских, увлекшихся перспективою мира. Приглашение Шипова со стороны графа Витте было «уклоном», поэтому в ответ Бюро и посылало Кокошкина. Он стал главой делегации; князь Львов и Ф. А. Головин были приставлены для декорации. И еще в 1921 году П. Н. Милюков торжествует: «Выбор Кокошкина для беседы с Витте означал, что Бюро не хочет компромиссных решений»[758].

Это было роковым шагом, подсказанным русскому земству. Он срывал всю намеченную комбинацию. Дело было не только в выборе лиц, как этот выбор ни был характерен. Дело было еще больше в директивах, которые согласилась отвезти делегация. Можно было бы думать, что твердые директивы вообще были не нужны; делегация ехала для совещания, чтобы выслушать предположения Витте, она могла их принять ad referendum[759]. Нужно было только узнать: возможно ли заключение мира или действительно «война продолжается»? Но Бюро распорядилось не так. Оно послало депутацию с поручением предъявить несколько ультиматумов. Бюро показало, что действительно не хотело компромиссных решений; оно требовало «капитуляции». Так торжествовала военная партия, боясь, чтобы победы из ее рук не вырвали.

О том, что в Петербурге делала делегация, писали и Шипов[760], и Милюков[761]. Помню публичные рассказы о том же Кокошкина. Во всех версиях нет разногласия. Разница только в оценке. И горько вспоминать это выступление делегации.

Делегация виделась сначала с князем А. Д. Оболенским, только что назначенным обер-прокурором Синода[762]; он был одним из тех либеральных представителей бюрократии, у которых сохранились связи с общественностью. Друг и родня многих лучших представителей либерального лагеря, понявший ошибки старого курса, он был одним из авторов Манифеста [17 октября 1905 года]. Примирение власти и общества на почве конституционного строя ему казалось нетрудным. Он встретил делегацию с надеждой и радостью. И он не мог понять ничего, когда ему пришлось говорить о положении дела с «настоящим политиком».

Делегация начала с формального ультиматума. Вся беседа с Витте должна была стать достоянием гласности. Такое требование было и неприлично, и непрактично. У Витте было много врагов. У конституции — тоже. Требование оглашения перед врагами переговоров, которые мог Витте вести, значило сделать их невозможными. Потому беседа делегации с самим Витте превратилась в простую формальность. Разговаривать делегации пришлось с одним Оболенским. Очевидно, не в такой атмосфере можно было договориться до соглашения. Для таких «разговоров» просто не стоило ехать, особенно — с такой поспешностью.

Но разговор с главою правительства можно было все-таки заменить разговором с посредником Оболенским. Для этого обязательной гласности, к счастию, не требовалось. Но разговора и тут не вышло, ибо делегация привезла с собой другой ультиматум — уже по существу.

Бюро отказывалось поддерживать правительство Витте. Оно поручило ему передать, что «единственный выход из переживаемого положения» — это созыв Учредительного собрания для выработки конституции, причем Собрание это должно было быть избрано путем всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Делегация отвергла самый принцип октроированной конституции. Выбранное по четыреххвостке Учредительное собрание становилось суверенным органом народовластия. С тем, что еще существовала в России монархия, которая пока была самодержавной, которая только для блага России согласилась себя ограничить, делегация не хотела считаться. Она рассуждала, как будто монархии уже не было. У делегации был тот самый язык, которым через 12 лет Временный комитет Государственной думы говорил с несчастным Михаилом[763].

Понимала ли делегация, что она сделала? Помню гордость, с которой Кокошкин осипшим от повторения голосом рассказывал в Москве о победе земцев над Витте; о том, как Оболенский был в отчаянии, как он умолял делегацию опомниться, не ставить своего ультиматума; как он давал ей понять, что общественные деятели могли получить все портфели, которых бы они пожелали, и как делегация осталась непреклонной в своем некомпромиссном решении.

Но было нечто более грустное, чем гордость Кокошкина. Это — одобрение, которое его рассказ встречал в нашей общественности. Она радовалась, что земская делегация огорошила Витте. На что рассчитывала она тогда? На то, что испуганный Витте уступит, а государь будет от Учредительного собрания ждать решения своей участи, как в 1917 году Михаил? А если она надеялась не на это, то что означал такой жест делегации?

Позднее мне приходилось об этом беседовать с Витте. «Если бы, — говорил он, — я мог поверить тогда, что вся общественность была такова, какою была делегация, я не простил бы себе, что посоветовал государю дать конституцию». Но Витте не верил, что вся общественность такова. Он продолжал переговоры с отдельными лицами, звал их в правительство, просил их помощи или советов. Он старался вникнуть в непонятную для него психологию нашей общественности. В переговорах этих он не обнаружил большого искусства; делал много ложных шагов; общественность с радостью их подхватывала, радуясь, что Витте в тупике, что ему не удалось сделать того, к чему он стремился, т. е. добиться сотрудничества власти и общества. Она могла радоваться, ибо сама старалась об этом. При той позиции, которую она заняла, перед каждым общественным деятелем стояла альтернатива: или отказать в помощи Витте, или свое влияние на общество потерять. И общественные деятели подряд от предложения уклонялись. В этих заранее обреченных на неудачу переговорах Витте знакомился с руководителями нашего общества. Он потом про это рассказывал; переговоры не увеличили его доверия к ним; ему казалось недостатком гражданского мужества, что люди, по существу с ним согласные, не хотят ему помогать, ссылаясь на общественное мнение. Еще более поражало его, что люди, которые послушно обществу подчинялись, перед Витте сами не защищали позиций, которые общество выставляло. «Кто же делает общественное мнение? — спрашивал он с недоумением. — Я не встречал человека, который бы наедине считал правильным то, что он сам от меня во имя общества требовал».

Это общее впечатление невозможно проверить. Витте мог быть несправедлив. Потому рассказ П. Н. Милюкова о его личных переговорах с Витте так интересен. И я на нем остановлюсь.

Милюков печатал свои воспоминания («Три попытки») в 1921 году. В них он был строг к бюрократии; Столыпина назвал «царедворцем и честолюбцем, а не государственным человеком» за то, что тот не подчинился русской общественности, которая будто бы предвидела катастрофу и могла ее устранить[764]. Однако какую же позицию в эту переломную пору занял он сам, виднейший представитель нашей общественности?

П. Милюков рассказывает про беседу, которую он имел с Витте по его приглашению. Любопытно введение. «Я приходил, — пишет он, — не в качестве делегата, кем-то уполномоченного, а в качестве частного лица, совета которого просил высший представитель власти в момент, когда решалось направление, которое должна была принять русская история. И на поставленный мне сразу вопрос Витте, что делать, я решил ответить по совести и по личному убеждению, не связывая себя общепринятыми политическими формулами моих единомышленников. Я хотел свести спор с академических высот в сферу реальной действительности»[765].

Это правильно. Но ведь «направление истории» решалось не только в разговоре с П. Н. Милюковым, но еще гораздо больше при посылке земской делегации к Витте. Почему же тогда можно было оставаться на «академических высотах», не спускаясь в сферу «реальной действительности»? Почему в разговоре с глазу на глаз можно было ответить «по совести и убеждению», а официально к Витте нужно было послать только «общепринятые формулы единомышленников»? Вводные слова Милюкова сами по себе представляют осуждение приемов нашей общественности.

Милюков не скрыл, что будет говорить не от партии, а от своего личного имени. «Если бы я выражал мнение партии, — предварил он Витте, — то я повторил бы то же, что сказал вам Кокошкин. Но я понимаю, что для вас это мнение не может иметь такой силы, как для нас, и что положение слишком сложно, чтобы применить теоретически правильные советы во всей чистоте»[766]. Что должен был думать Витте о таком заявлении? Итак, Кокошкин говорил именем партии. Но ведь к партии Витте не обращался. Он обратился к земской среде; и не съезды, даже не Бюро земских съездов, а какой-то небольшой Комитет ответил от имени земства, самовластно подменив русское земство только что образовавшейся «партией».