Если бы «освободительное движение» добивалось одной конституции, оно бы остановилось; оно своей цели достигло. Но власть опоздала; народные массы уже выходили на улицу. С ними шла и революция. У революции была совсем другая программа, и на первом плане, в программе minimum, — низвержение не самодержавия, а монархии, установление полного народовластия и «строительство социализма» как конечная цель. Для этой части «освободительного движения» 17 октября было таким же обманом, как для либерализма 12 декабря [1904 года] или 6 августа [1905 года]. Уступка, сделанная в разгаре борьбы, не останавливает, а поощряет побеждающую сторону. Революционным партиям, которые европейский либерализм считал отсталым явлением, казалось, что в России можно установить то, чего не было и в Европе, т. е. новый социальный порядок. В одном они не ошибались. Нигде демагогия не могла встретить так мало сопротивления, как именно в нашей некультурной стране. 1917 год доказал это с достаточной яркостью. Поэтому в 1905 году конституционной реформой нельзя было совершенно
И немудрено, что после Манифеста 17 октября внешние черты революции только усилились. Люди, пережившие обе революции, могут их сравнивать. Помню свое впечатление. Несмотря на крушение в 1917 году исторической власти[706], тогда, на мой личный взгляд, первое время было больше порядка. И я себя спрашивал: сделался ли народ разумней под влиянием конституционного опыта или на него влияла война спасительным страхом?
Когда 18 октября [1905 года] утром прочли Манифест, толпы народа повалили на улицу. Домá раскрасились национальными флагами. Но «ликование» продолжалось недолго. Революция не остановилась. Манифестанты рвали трехцветные флаги, оставляя только красную полосу. Власть была бессильна и пряталась. На улицах была не только стихия; появились и ее руководители. Вечером первого дня я с М. Л. Мандельштамом зашел на митинг в консерваторию. В вестибюле уже шел денежный сбор под плакатом «На вооруженное восстание». На собрании читался доклад о преимуществах маузера перед браунингом. Здесь мы услыхали про убийство Баумана и про назначение торжественных похорон[707]. К[а]д[етский] комитет постановил принять участие в похоронах; процессия тянулась на много верст. Двигался лес флагов с надписями: «Да здравствует вооруженное восстание», «Да здравствует демократическая республика». К ночи процессия достигла кладбища, где подруга Баумана Медведева при факельном свете и с револьвером в руке клялась отомстить. Целый день улица была во власти «народа». Сила невидимой организации, которая собрала эту толпу и ею управляла, невольно противопоставлялась слабости власти. Когда в 1917 году приехала в Петербург А. М. Коллонтай, она мало верила в успех революции[708]. Но она мне призналась, что, увидав изумительную организацию похорон «жертв революции», она ей поверила[709]. Ее наблюдения я задним числом отношу и к похоронам Баумана. Тогда тоже должно было стать ясно, что у Ахеронта есть вожаки, которые умеют им управлять, и что у вожаков есть материальная сила. Вожаки же революции не мирились с
Это могло быть не так страшно для власти, пока основа России — деревня — оставалась спокойной. Но этого не было. В деревне революционная пропаганда шла очень давно. Манифест 17 октября в ней не удовлетворил никого: он не говорил о земле. Но зато он объявил свободы, и под защитой этих новых слов усилилась демагогия; народ стал осуществлять свою «волю». В первые месяцы после Манифеста я не был в деревне, но картину ее легко представляю себе по съезду Крестьянского союза в Москве в начале ноября 1905 года[710]. Я попал на него по знакомству; о нем печатались и отчеты («Право», 1905 г., № 44). Делегаты из разных концов излагали, что на местах происходило. В центре желаний стояла земля; «волей народа» было отбирать ее от помещиков. Хотя такая «реформа» уже нашла себе место в партийных программах, крестьяне не хотели дожидаться законов. А Крестьянский союз направлял стихийную волю крестьян. В облагороженном отчете о съезде, напечатанном в «Праве», можно прочесть подобные перлы: «Крестьяне производили разгром и поджоги только там, где не надеялись на свои силы, — говорил один делегат. — Но в местах, где были образованы дружины, они
К городскому и крестьянскому движению присоединялись национальные, опасность которых общественность преуменьшала. Чего хотели национальности — узнали в 1917 году. Но и они тогда проявляли свою волю, не считаясь ни с законами, ни с волей
Так 1905 год назван был «революцией» не вовсе напрасно. В России действительно создалась «революционная ситуация» на почве общего недовольства и ослабления власти. У революции были программа, вожди и материальная сила. Она решила вести борьбу до конца. Манифест мог оказаться простым преддверием революции; мог стать и началом эпохи реформ. Россия была на распутье. От торжества революции отделял только несломленный еще государственный аппарат.
Тем, кто считал, что Россия переросла форму конституционной монархии, манифест давал новые средства борьбы. Они ими и пользовались. Но в чем был исторический долг тех, кто добивался конституционной монархии, чтобы в рамках ее преобразовать Россию в европейскую демократию?
Им могло казаться невыгодным сохранение власти в руках прежнего государя. Он уступил не по убеждению; мог даже без умысла саботировать реформы, которые обещал против воли. Это предполагало новую борьбу с силами старого строя.
Это правильно. Но предстоящая либерализму конституционная борьба с ними была меньшим злом, чем революция. Революция не остановилась бы на либеральной программе. Не представители либеральной общественности могли бы ее на ней удержать. Им, принесенным к власти «народной волей», было бы не по силам с этой волей бороться. Демагогия бы их одолела, как это показал 1917 год. Было счастьем для них, что прежняя власть уцелела и сама объявила новый порядок. Либеральному обществу было легче бороться с прежней властью в рамках нового строя, чем с революцией в обстановке революционного хаоса. В
А если сохранение исторической власти было полезно, надо было делать уступки и ей. Она была еще реальной силой, не меньшей, чем наша общественность. Было ребячеством думать, что, пока она существовала, как традиционная власть, ей можно было бы покрывать все, что захотят представители «воли народа». С властью надо было заключать соглашение на почве взаимных уступок, принимая в уважение ее силу, а может быть, и предрассудки. «Освободительное движение» с самодержавием соглашений не допускало. Но самодержавия больше не было. Конституционная монархия была тем, чего хотел либерализм и что ему самому было полезно, чтобы его не унес революционный хаос. Если Бисмарк прав, что основа конституционной жизни есть компромисс, то компромисс с конституционной монархией становился не изменой, а единственной разумной политикой. И соглашение с монархией в тот момент было тем легче, что она сделала то, что было для этого нужно. Она согласилась на конституцию, закрепив ее манифестом. Наконец, во главе правительства она поставила Витте. Мог ли быть более знаменательный выбор?
Нельзя было в то время ждать и даже желать министерства «общественных деятелей». Как мог бы государь вручить власть человеку, ему незнакомому, не имевшему опыта государственной деятельности, который с ним раньше боролся? Подобный шаг был возможен в случае капитуляции, как это в 1917 году сделал Николай II, отрекаясь от трона и назначая князя Львова премьером. В 1905 году положение было другое; правительство не было свергнуто. В обществе не было общепризнанных лидеров. Сама общественность не могла
По своим государственным дарованиям он был крупнейшей фигурой этого времени. Никто из прославленных общественных деятелей не мог выдержать сравнения с ним. Его недавняя победа в Портсмуте дала лишний пример этих качеств, создала ему европейский престиж. При прочих равных условиях это давало ему преимущество.
Но этого мало; Россия нуждалась в реформе, а Витте был реформатором по натуре. Если он и был осторожен, то смелость и новизна его не пугали. Коренные недостатки нашего строя он понимал; был давнишним сторонником либеральных реформ и основной реформы — крестьянской; пытался их проводить еще при самодержавии. При нем конституция должна была быть средством преобразования России, а не способом борьбы с революцией.
В глазах либеральной общественности у Витте был один недостаток: он был сторонником самодержавия. Но самодержавие для него не было идолом. Он был за самодержавие, пока считал его
Зато для борьбы с революцией Витте был лучше поставлен, чем наши общественные деятели; он ей ничем не был обязан, не был с ней связан ни прошлой работой, ни соглашением. Его нельзя было упрекать в измене, если он с ней разойдется. Грозящую революцию он мог превратить в эру либеральных реформ, при поддержке либеральной общественности мог справиться и с нашей реакцией. Если не хотеть революции, то для либерального общества назначение Витте было лучшим исходом, чем кабинет общественных деятелей.
Я буду позднее говорить о приеме, который оказала наша общественность попытке Витте сблизиться с
Борьба с революцией, конечно, не могла вестись в прежних формах. От либерального общества нельзя было требовать, чтобы оно одобрило борьбу с революционными настроениями мерами устарелых законов и произволом властей. Хотя после большевистской полиции, следователей и судебных властей действия наших охранок, жандармов, тем более военных судов кажутся верхом беспристрастия и гуманности, они были все-таки позорным пятном на старом режиме. Но Манифест 17 октября в это внес изменения. Свобода слова, собраний, союзов, неприкосновенность личности, требование законности во всех мероприятиях власти открыли в России новые условия для борьбы за идеи и утопии революции. Революционные партии получили способы отстаивать свои идеалы. Успех этих партий в Европе показывает, что они не бессильны в этой борьбе. И тот же опыт Европы показывал, что либеральные правительства против революции не беззащитны, даже не прибегая к приемам самодержавия.
В 1905 году вопрос был сложнее. Революционная атака на существующий строй началась в
Но это требовало времени, а революция не дожидалась. Обещания манифеста побудили ее удвоить усилия для полной победы. Насилия революции увеличились. Под названием «явочный» или «захватный» порядок разрешались и аграрный, и социальный вопрос; удалялись помещики из имений, отнималось управление фабрикой у хозяев. Для свержения государственной власти подготовлялось восстание, формировались и вооружались «дружины». Окрыленная успехом революция готовилась к открытой схватке с исторической властью.
Никакая либеральная власть этого допускать не могла. Манифест это знал. Объявляя новый порядок, он требовал одновременно решительных мер против самоуправства[715]. Надо сопоставить манифест с первым обращением к народу Временного правительства, чтобы ощутить разницу между законною и революционною властью. В 1917 году правительство восхваляло «успехи столичных войск и населения» над «темными силами старого режима», хотя успехи были военным «бунтом» и начались с убийства офицеров. Ни одним словом правительство не рекомендовало стране воздерживаться от дальнейших революционных успехов, соблюдать порядок и подчиняться законам и власти[716]. Не потому, чтобы правительство хотело «углубления» революции, но потому, что, как правительство революции, оно в беззакониях видело суверенную «волю народа». Оно не посмело опубликовать Высочайший указ о назначении князя Львова премьером; не хотело даже внешне соблюсти преемственность власти. В 1905 году, к счастью, в России революции не было. Правительство Витте было правительством законного государя, который обещал реформы России, но с насилиями революции считал долгом бороться.