Так надо ли вам говорить, что фашистский приговор — много лет тяжелого заточения — я приняла с гордо поднятой головой и с «Интернационалом» на устах, что все приговоры, побои, издевательства и угнетения не только не могут сломить меня, но являются новыми, могучими источниками революционной энергии? Надо ли сказать вам, что годы заточения — это годы неустанной работы над воспитанием, укреплением и подготовкой десятков членов партии и комсомола к новым боям, к борьбе на всю жизнь? Надо ли уверять вас, что я отсижу свой срок, ни на минуту не теряя бодрости, не забывая, что я — воспитанник ленинского комсомола, что выйду я из тюрьмы на целую голову выше, с морем энергии, бодрости, любви к революционной борьбе в груди, что со всем этим багажом и новой, во сто раз сильнейшей энергией ринусь в новую борьбу, борьбу до победы.
Товарищи мои родные! Какое огромное счастье быть комсомольцем!..
В этот день вместо тюремной одиночной камеры ft буду видеть великую славную комсомолию, широкие улицы, до краев наполненные стальными шеренгами молодых демонстрантов, вместо тишины буду слышать громовые раскаты «Молодой гвардии», буду не одна, а среди тысяч, десятков тысяч, ничем не отделенная, не отгороженная, буду с вами, среди вас…
Всегда ваша, всегда комсомолка Вера Хоружая»[18].
На следующей прогулке это письмо, аккуратно сложенное, Вера передала Кате.
— Прошу тебя, сделай все, чтобы оно дошло по назначению, — тихо сказала она. — Для меня это очень, очень важно.
— Сделаю, все сделаю, что только смогу, — заверила Катя. — Даже больше, чем смогу… Товарищи помогут.
Вернувшись в свою камеру, Катя осторожно оторвала нижнюю часть каблука туфли, вырезала там отверстие и, уложив в него Верино письмо, заколотила каблук. Через пять дней Катя Кныш уже шагала по Варшаве. А еще через десять дней письмо пришло по указанному Верой адресу. С волнением читали и перечитывали минские комсомольцы пламенные слова Веры Хоружей.
В начале ноября 1928 года в камеру вошла старшая надзирательница:
— Хоружая, собирайте свои вещи.
От неожиданности сердце заколотилось. «Куда? — мелькнул вопрос. — Неужели в другую тюрьму?»
Спрашивать в таких случаях не положено, да и бесполезно — все равно не ответят. Молча собрала свое немудреное хозяйство:
— Я готова.
Вышли из камеры. Направились не вниз, в канцелярию, а вдоль коридора, к общим камерам.
— Здесь будете находиться. Предупреждаю, при нарушении порядка снова верну в одиночку. Слышите?
Вера ничего не ответила.
Она жадно всматривалась в лица своих новых подруг по заключению. Четыре человека — и девушки, и уже немолодые женщины. Серые, болезненные лица. Значит, давно сидят. Как истосковалась она по живым людям! Привыкнув к массовкам, собраниям, к непрерывному вращению в людском потоке, а затем оторванная от всего мира камерой-одиночкой, сильнее всякого голода чувствовала она одиночество. Теперь-то уже можно будет отвести душу!
Правда, коллектив небольшой, но уже можно и поговорить, и песню тихонечко спеть, и радостями поделиться. Конечно, для свободного человека тюремные радости показались бы крохотными, но по закону диалектики все зависит от условий, места и времени.
Однажды, выглянув в окно, Вера увидела, как из канцелярии вышла девушка. Это была Маруся Давидович, Верина подруга. Они прошли одну школу жизни, школу ленинского комсомола. И вот судьба свела их снова. Быстрым взглядом Маруся пробежала по окнам.
В радостном волнении Вера замахала руками. Маруся тоже подняла руки, будто собираясь взлететь к решетчатому окну, в котором белели Верины кудри. Но надзирательница грубо прогнала ее в тюремный корпус.