Книги

Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе

22
18
20
22
24
26
28
30

4. Относительно старых моих ролей считаю справедливым, чтобы их играли те, кто меня в них замещал в мое отсутствие. Никаких претензий на них не имею. А если Художественному театру будет нужно, чтоб я их играла, – буду играть”.

Возвращение это, однако, оказалось недолгим, потому что кульминация революции близилась, а после этой кульминации – и разгрома Московского восстания, к каковому восстанию Горький был причастен непосредственно, – им пришлось бежать: она не могла его оставить. Комиссаржевская звала ее в свой театр, работать там – с Мейерхольдом! – была давняя ее мечта, но в январе 1906 года Горькому пришлось уехать в Гельсингфорс. Партия решила, что рисковать им невозможно. “Нам в России не жить”, – пишет Андреева подруге, и начинается их эмигрантская одиссея.

Это странное время: с одной стороны, Андреева ведет себя достойно, хотя обязанностей у нее много, от хозяйственных до секретарских, и жизнь Горького, полную разъездов, издательских и литературных забот, она устраивает отлично. С другой – это время всеобщей депрессии, не подавленности даже, а раздавленности. Нам ли всего этого не понять, мы ли не помним зимы 2011–2012 годов и всеобщей депрессии, наставшей после этого! Оптимизм и солидарность зимы сменились страхами и склоками весны и лета, и ровно так же все это выглядело в 1906-м, с поправкой, конечно, на масштаб. Хочется спросить: а чего они ждали? Что самодержавие пойдет на компромиссы, переговоры, что реален манифест, что будет свобода слова, собраний, партий? Что это всё вообще совместимо с “вертикалью власти”? Но когда люди сравнительно молоды и опьянены тем, как у них всё получается, и им кажется, что за ними будущее… и не в такое поверишь! Нет, тут не любовь, конечно, тут общее упоение молодостью, красотой, славой, успехом, деньгами тоже – но с самоубийства Морозова начался долгий и угрюмый разгром российского будущего. Люди модерна всем хороши, но, увы, периодов застоя они не переносят. Работать и бороться умеют как никто – а капитулировать и пережидать не могут совершенно.

Партия командировала Андрееву и Горького в Штаты, на сбор денег для новой русской революции, которая казалась близкой. Эта поездка – тогда и был написан печально знаменитый роман “Мать” – оказалась катастрофическим неуспехом, хотя и сблизила их до известной степени. Но вот какой любопытный парадокс: неудачи сближают людей традиционных, “человечных”. Для людей модерна они постыдны, ибо честолюбие прежде всего; думаю, первая настоящая трещина пробежала между ними в Штатах. Вот и Берберова, например, полюбила Ходасевича, когда он ненадолго стал первым поэтом России, – и разлюбила в эмиграции. Я, говорила она, любила победителей; теперь, впрочем, никого не люблю. Вот и Андреева любила победителей, тех, за кем будущее, – а в эмиграции они были лузерами. Ни он, ни она лузеров не любили.

Вышло так: в Штаты их отправили в сопровождении большевика Николая Буренина. Встречали их поначалу очень мило. Горький и “его очаровательная жена” производили на всех прекрасное впечатление. Но тут кто-то – меньшевики? эсеры? агенты охранки? – сообщил прессе, что Горький с Андреевой не венчаны. Их тут же оскандалили в прессе, выгнали из гостиницы – то есть буквально выставили: после возвращения со встречи с американскими пролетариями они обнаружили в лобби свои чемоданы, из которых торчали наспех впихнутые туда андреевские платья. Травля в пуританской местной прессе перешла в прямое улюлюканье, и тут спасение пришло с неожиданной стороны. Америка – не только пуританская, но еще и чрезвычайно индивидуалистическая страна, там поощряется противостояние коллективной травле, и вдруг им пришло письмо от богатой землевладелицы Престонии Мартин, пригласившей их пожить в своем имении “Летний ручей” в Вермонте.

Я там был, кстати. Меня однажды позвали преподавать в летнюю школу в Миддлбери, так это оттуда недалеко. Никакого музея нет, но кое-что от усадьбы Мартинов осталось, и двухэтажный дом, на втором этаже которого Горький писал “Мать”, любуясь знаменитыми местными закатами, тоже цел. Места вообще литературные и таинственные, в них происходит действие знаменитого романа Ширли Джексон “Вешатель”, посвященного не менее знаменитому исчезновению студентки Полы Джин Уэлден: пошла пешком навестить родителей и бесследно исчезла, и точно так же бесследно исчезли на этой лесной тропе в разное время еще шесть человек. Меня туда тоже водили студенты, лунной ночью, когда кругом серебрился туман; я взвыл от ужаса и потребовал немедленно вернуться в кампус. Что вы хотите, я не модернист, мы люди с пылким воображением. Надо быть в самом деле очень упертым революционером, чтобы среди таких пейзажей писать первое произведение социалистического реализма с несимпатичным Власовым и нереальным Находкой. Но вот он писал, а Андреева создавала уют, и в доме Мартинов в это время господствовала истинно русская атмосфера триумфа и поражения, семейной идиллии на фоне гротеска.

“Горький и Андреева научили супругов Мартин русским выражениям – «черт побери», «спасибо» и «до свиданья». Они прозвали хозяев «Престония Ивановна» и «Иван Иванович» – хозяева переняли эти обращения. По вечерам все сходились к камину, Буренин играл Грига – Горький полюбил там Грига на всю жизнь. Иногда в гости заходили бывшие миссионеры, недавно вернувшиеся из Японии, – мистер и миссис Нойз. Они были в чем-то сродни Горькому – миссионеру, проповедовавшему в Америке идеи русской революции, – и прониклись к нему безоговорочным доверием. Миссис Нойз умела всякие штуки – ловко изображала эквилибристку на проволоке. Мистер Нойз тоже много чего умел – изображал человека-скелета под ритмичную дребезжащую музыку. Горький одобрительно приговаривал: «Ритм – душа музыки»”.

Так я некогда описывал лето и осень 1907 года в сценарии фильма “Был ли Горький?” – и уже подозревал, что главный перелом в биографии Горького совершился там и тогда. Америка дана нам как идеальный образ чужбины: уехать, чтобы разобраться в себе. Боюсь, что Горький обнаружил там в себе не то чтобы пустоту, но скорее абсолютную необходимость Бога; сам он написал: “Да – для пустой души / Необходим груз веры. / Ночью все кошки серы, / Женщины все хороши”. Это попало потом в “Жизнь Клима Самгина” в качестве модных куплетов, своего рода рефрена эпохи; и действительно: тогда, в припадке общенациональной депрессии, ударились кто во что горазд. Кто-то – в бешеную, оргиастическую эротику, кто-то – в сектантство, прямое, буквальное, хлыстовское, кто-то – в спиритизм и прочие мистические авантюры, а Горький – в богоискательство и ожидание Третьего завета (и на этом пути он неожиданно совпал – с кем бы вы думали? – с Мережковским, который вдруг начал его хвалить).

Тезисов было три, и Горький, по обыкновению, прямо их не формулировал, они вычитываются из его тогдашних текстов. Первый: Бог необходим, ибо без него человек – животное. Его ЕЩЕ нет, мы должны его создать. Второй: Бог-Отец не справился с задачей, необходимо женское божество, Мать (эта идея была модной, в карикатурном виде она воспроизведена в недавней бельгийской комедии “Новейший завет”). Третий: Первый завет был основан на законе, Второй – на милосердии, Третий будет на культуре, ибо только она способна справиться с человеком. Идеи все общеинтеллигентские, довольно простые, как всегда у Горького; отчасти они вытекают из его предыдущей практики, когда он верил, что новое общество построят отверженные. Теперь ему казалось, что Бога создадут поверженные: именно опыта русской революции, потерпевшей столь тотальный и унизительный крах, недоставало новым сверхчеловекам, чтобы стать богами. Этих богов собрал он на острове Капри – в новом Иерусалиме – и там затеял свою богостроительскую каприйскую школу, вызвавшую такое негодование у Ленина.

В это время написал он свои лучшие художественные произведения: “Городок Окуров”, доказывающий, что уютная затхлая Россия никогда не сможет быть иной; “Сказки об Италии” – неровные, но очень сильные местами; повесть “Исповедь”, как раз и манифестирующую эту новую веру. Ленин, приехав на Капри, ее разгромил. Андреева встала на сторону Ленина, за которым – о женское чутье! – ощутила то самое будущее. Луначарский, поколебавшись, перебежал туда же. Горький пережил серьезнейший творческий кризис и волну отчаяния, ярче всего отразившуюся в автобиографической трилогии; на горе советским школьникам, им навязывался именно этот его текст, когда он обозревал свою жизнь под углом нынешней неудачи. В России его стали забывать, считали беглецом на комфортный и богатый юг (напрасно он доказывал в письмах, что юг этот нищий и неудобный для жизни, что он тут не по собственному выбору).

Для людей модерна, как мы помним, тщеславие – фактор не последний. Жизнь казалась неудавшейся, зашедшей в тупик. “День сгоревший хороня, / В бархат траурный одета, / Ходит Ночь вокруг меня”, – написал он в это время (всю жизнь писал стихи и считал себя поэтом). Отношения с Андреевой уже совершенно разладились, она стала подумывать о том, чтобы вернуться в Россию без него, открыть, может быть, свою антрепризу, вернуться к Станиславскому… Изменяли ли они друг другу – трудно сказать. На Капри рассказывают, что Горький не пропускал ни одной горничной. Поскольку главной семейной фигурой русского модерна был треугольник, ревность считалась предрассудком. Андреева томилась, тосковала; спасение же, как всегда, явилось от власти (о, ужасная закономерность!). “Литераторская амнистия, кажись, полная”, – писал ему Ленин; по случаю 300-летия дома Романовых былые политические враги режима были помилованы. Горькому разрешили вернуться.

5

Тут происходит в жизни этого странного союза едва ли не самое интересное: Горький окончательно разочаровывается в политике, Андреева же, напротив, окончательно ею очаровывается. Связь их в это время – не духовная и не плотская, чисто формальная: Андреева – хозяйка салона, где Горький делает смотр новым литературным силам и убеждается, что за время его отсутствия всё сгнило, всё зашло в тупик. Это четкое осознание отражено полней всего в “Русских сказках” – цикле убийственных фельетонов, где для автора нет буквально ничего святого и самое горькое разочарование досталось интеллигентам, которых он полагал солью земли; насчет самой земли, то есть народа, он вообще никогда иллюзий не питал. Он очень быстро понял, что никакой революции нет, а есть распад, который закончится новой тиранией. Он помирился с Лениным после покушения на него, но с 1916 по 1918 год в своей газете “Новая жизнь” писал про него такие гадости, что всю жизнь боялся напоминания о них.

Андреева же, напротив, в восторге от революции. Она не ссорилась с Лениным и не писала о нем “Несвоевременных мыслей”. Она уже не могла быть инструментом воздействия на Горького, он уже не был привязан к ней, как прежде, – но помогала сохранять видимость семьи; Ленин ее поощрил – сделал комиссаром по театрам и зрелищам, и она развила бешеную активность. В мировоззрении Горького в это время произошел страшный перелом, который толком не описан, не отслежен, да и главные его книги – “Заметки из дневника. Воспоминания” и “Рассказы 1922–1924 годов” – не прочитаны. Перелом этот отчасти подготовлен повестью “Жизнь ненужного человека”, начатой еще на Капри и почти никем не замеченной в России из-за войны. Война вообще разрушила остатки его веры в человека, а революция довершила это разрушение.

И тут он понял.

Он понял, что главный герой эпохи – провокатор. Потому что идеалисты растоптаны, реакционеры сами себя съели, а у сверхчеловека путь только один – в провокаторы. Потому что, если у него не получилось построить новое царство, он будет странствовать по свету, обманывая тех и других, – вечно одинокий, ловкий, насмехающийся над всеми. Если он был рассчитан на победу, на новую жизнь, снабжен всеми необходимыми для этого качествами – например, бешеной энергией и полным отсутствием совести, – и ничего ему не пригодилось, так вот же вам: он будет великим предателем (и не зря его единственный друг Леонид Андреев в годы той самой реакции написал повесть “Иуда Искариот”, оправдывающую и героизирующую Иуду).

Главным героем эпохи станет Азеф – тот, кто ни с этими, ни с теми. И если в реальности Азеф был уродом, то у Горького в рассказе “Карамора” провокатор – красавец, ловкач, чьей любви домогаются все женщины, а дружбы – все мужчины. И новая власть сохраняет ему жизнь, потому что боится, не понимает: где он был настоящий? Ведь стольким помог. И сам он не знает, зачем всё это делал: вероятно, ждал, пока совесть или Бог его окликнут, а они всё молчали.

Горький совершенно точно уловил путь модерниста: из провозвестников новой эпохи, от Мятежного Человека – в великие провокаторы, в Остапы Бендеры, в сверхчеловеки времен тотального разочарования. И именно этот персонаж стал главным героем эпохи двадцатых: великий провокатор (он сам себя так называет) Хулио Хуренито, Бендер, Невзоров из толстовского “Ибикуса”, катаевские растратчики, Беня Крик Бабеля. Бандит, ловкач, жулик, всеобщий обманщик – новое Евангелие писали в двадцатых Ильф и Петров, чего они сами, кажется, не понимали. Но рядом с таким героем не может быть женщины – он не знает любви. И Горький в “Жизни ненужного человека” это зафиксировал: “Он стоял у постели с дрожью в ногах, в груди, задыхаясь, смотрел на ее огромное, мягкое тело, на широкое, расплывшееся от усмешки лицо. Ему уже не было стыдно, но сердце, охваченное печальным чувством утраты, обиженно замирало, и почему-то хотелось плакать. Он молчал, печально ощущая, что эта женщина чужда, не нужна, неприятна ему, что всё ласковое и хорошее, лежавшее у него в сердце для нее, сразу проглочено ее жадным телом и бесследно исчезло в нем, точно запоздалая капля дождя в мутной луже”.

Провокатор же, в сущности, идеалист. И если нельзя ВСЁ – ему не надо ничего. Так, физиология, а любовь… какая любовь, если главное не совершилось? Если ему не достался дивный новый мир, он будет обманывать непуганых идиотов. И последний итог исканий Горького – именно “Карамора” да отчасти “Самгин”, в котором красивый и ловкий Самгин, не веря ни во что, точно так же дурачит женщин и революционеров.

С Андреевой он расстался, хоть и остался в отношениях скорее дружеских; он уехал, она за ним – с новым любовником, сотрудником ГПУ Крючковым, младше нее на семнадцать лет. Очень скоро она вернулась и играла в БДТ – лучшей ролью была леди Макбет; потом снова поехала за границу по партийному заданию, в качестве заведующей художественно-промышленным отделом советского торгпредства в Германии. Окончательно вернулась в 1928 году, с Горьким практически не общалась, заведовала московским Домом ученых и не столько писала, сколько надиктовывала отрывочные мемуары. Крючкова расстреляли по обвинению в убийстве Горького. Андреева больше не выходила замуж и умерла в 1953 году.

Последние годы жизни Горького – тема отдельного рассказа; заметим лишь, что придавать особое значение его роману с Марией Будберг я бы все-таки не стал. Она была тот самый случай, когда очень подходила ему физиологически, и не зря именно ей посвящен роман о Самгине – не столько лучшее приношение, сколько ее точный портрет (“История пустой души” назывался он сначала). Признание советской власти и возвращение в СССР – пробное в 1928-м, окончательное в 1932-м – тоже было половинчатым и скорее внешним; жизнь за границей стала тяжела – ну и приехал. Очень может быть, что в последние годы Горький действительно был искренним сталинистом, справедливо полагая, что сталинизм лучше гитлеризма, – но в действительности, как можно судить по его депрессивному последнему роману и совершенно безликой публицистике, не верил он уже никому и ни во что. Пятый год его уничтожил, седьмой добил. Последние тридцать лет, как ни странно это звучит, он доживал.