– Ты нас заинтриговала, – подмигнул Капа цыганке, уверенный, что та пытается замолчать какую-то угаданную в будущем Герды любовную историю.
– Ну же, – настаивала Герда, – расскажите, что вы прочитали по моей руке. Мне интересно.
– Ничего, – повторила цыганка сурово, да еще и помотала головой, поднимаясь, чтобы уйти. – Ничего я там не прочитала, детка.
Они выехали на рассвете пасмурного дня, ехали по лужам, под мутным небом, смотреть на которое было так же тоскливо, как бросать последний взгляд на пропахший вчерашним сигаретным дымом гостиничный номер, в который никогда не вернешься.
Пейзаж за окном мог бы развеять грусть, если бы не рытвины и ухабы, из-за которых Герда и Капа то и дело бились головой о крышу машины. По пути на запад им то и дело встречались колонны раздолбанных военных грузовиков, набитых тюками. Попадались старые «паккарды» и танки. По мере приближения к Харамскому фронту движение и суматоха усиливались. По обе стороны гравийной дороги поднимались и зависали между землей и небом столбы черного дыма. Мятежники пытались перерезать шоссе Мадрид-Валенсия, чтобы оставить столицу без основного пути снабжения. Но республиканцы сумели защитить дорогу, буквально зубами вцепившись в мост Арганда. На закате Герда и Капа явились в штаб, который интернациональные бригады устроили в долине Мората-де-Тахунья, окруженной высокой пшеницей – вскоре ей предстояло полечь под шрапнелью. Но в этот час в лагере было спокойно.
Бывают голоса, от которых сотрясаются деревья, как от винтовочных залпов. Голос, который Герда и Капа услышали вечером по приезде, был из таких.
– Черт побери, что за негр! – воскликнул Капа потрясенно. Это был Поль Робсон, гигант из Нью-Джерси, ростом под два метра, с широкой и крепкой грудью регбиста, в которой обитал голос мощный, как трубы органа. Он стоял посреди поля, окруженный тонущей во мраке публикой, которая разразилась овацией, когда потомок чернокожих рабов закончил пение на низком всепроникающем ребемоле.
Сотни людей, затаив дыхание, обратившись в неподвижные статуи, слушали спиричуэл, прилетевший с хлопковых плантаций Миссисипи. Герда почувствовала, как музыка мягко овладевает ею, проникает в самое нутро, подобно псалмам. Что-то глубоко библейское было в этой одинокой песне. Темнота, запах полей, люди, собравшиеся со всех концов света. Все очень молодые, почти дети, как Пати Эдни, восемнадцатилетняя англичанка, которая влюбилась, встав на подножку санитарной машины на Арагонском фронте, или Джон Корнфорд, парень двадцати одного года в кожаной летной куртке, с детской улыбкой, куривший без передышки сигареты без фильтра, который мог бы стать прекрасным поэтом, если бы пуля не разворотила ему легкие в горах у Кордовы. С кем-то Герда и Капа встречались в Лесиньене, с кем-то – в Мадриде, когда фашисты вышли к берегам Мансанареса и вступили в бои с бригадой генерала Лукача. У Герды и сейчас стояло перед глазами лицо писателя Густава Реглера, которого после бомбардировки несли меж руин на носилках два ополченца; помнила она и албанского парня, который напился с Капой до чертиков после сражений в Каса-де-Кампо, потому что был влюблен по уши в замужнюю женщину намного старше себя; помнила американца Бена Лейдера, позировавшего в очках-консервах вместе со всей своей эскадрильей на фоне истребителя «Поликарпов И-15», на котором он защищал Мадрид, пока его не сбили. Каждый истребитель-биплан, вылетая на задание, покачивал крыльями над могилой Лейдера в Кольменар-де-Ореха. Герда помнила Фриду Найт, кормившую голубей на площади Санта-Ана и приходившую в бешенство, когда птиц распугивали разрывы фашистских снарядов; помнила Людвига Рена с пунктиром розовых шрамов от автоматной очереди на левом плече; помнила Симону Вейль, растерянно взиравшую сквозь круглые интеллигентские очки на ужасы войны; Чарльза Донелли с плотницким карандашом за ухом, при свете свечи писавшего стихи на равнине Мората; Алека Мак-Дейда, остроумного флегматика, смешившего всех своими британскими шуточками, поглощавшего консервы из тунца, сидя на краю тротуара, в то время как в небе над Гран-виа проносились франкистские самолеты, едва не задевая карнизы домов. Вспоминались американцы из бригады Линкольна, болгары и югославы из батальона Димитрова, поляки из бригады Домбровского, немцы из батальонов Тельмана и Эдгара Андре, французы из «Марсельезы», кубинцы, русские… Герда ожидала увидеть здесь Георгия, зная из его последнего письма, что он уже три месяца сражается в Испании, но судьбе не угодно было устроить их встречу.
– Мне нравится негритянская музыка, – сказала Герда.
Песня воодушевила их, заразила общим восторгом, все вокруг здоровались, подняв сжатый кулак к виску: «Салют! Салют!»
Они шли к палатке. Равнина вокруг становилась все светлее, по мере того как глаза привыкали к темноте, брезентовые палатки и пшеница тихонько колыхались под ветром; стояла ясная холодная ночь, все звуки, запахи казались чище, шум в лагере стих, как будто кто-то опустил на него с неба стеклянный колпак. Герда и Капа шли держась за руки, наслаждаясь чувством особого слияния, почти геологического, ночного. Капа подумал, что эта земля так прекрасна, что можно и умереть на ней.
– Если бы я предложил тебе мою жизнь, ты бы отказалась, да? – спросил он. Это была не жалоба и не упрек.
Она не ответила.
Капа никогда никого так не любил, и эта любовь заставляла его осознать, что и он смертен. Чем больше Герда жаждала независимости, чем более недосягаемой казалась – тем сильнее была нужна ему. Впервые в жизни Капа был одержим обладанием.
Он ненавидел ее самодостаточность, злился, когда она предпочитала спать одна. В такие ночи Капа не мог не думать о Герде, вызывая в памяти каждый миллиметр ее кожи, ее голос, все, что она говорила, даже когда они ссорились из-за ерунды, то, как она на четвереньках влезала в его палатку и прижималась к нему, слегка наморщив лоб, становясь похожей на святую или Деву Марию с андалусских образов.
Капа обернулся к Герде и нежно притронулся к ее запястью:
– Выходи за меня замуж.
Услышав эти слова, девушка подняла глаза. В них не было растерянности. Она была тронута. И несколько месяцев назад согласилась бы с радостью.
Они стояли лицом к лицу, и Герда смотрела на Капу пристально и нежно, не решаясь утешить лаской, как будто была в долгу перед ним или обязана что-то ему объяснить. Она чувствовала себя бессильной перед тем огромным, что невозможно высказать, искала и не находила слов, которые могли бы выручить ее. Вспомнилась старая польская пословица: «Если ты обрежешь ласточке крылья, она будет твоей. Но не сможет летать. А ведь ты любишь ее за то, что она летает». Герда предпочла не говорить ничего. Опустила глаза, чтобы не унижать его жалостью, выпустила его руку и пошла к палатке одна, чувствуя мощь земли под ногами и невыносимую печаль в сердце, думая, что едва ли сможет полюбить кого-нибудь так сильно, как этого венгра, который смиренно смотрит ей вслед с вечной своей полугрустной-полуиронической улыбкой, будто читает ее мысли – зная, что на самом деле договор меж ними нерушим. Где бы они ни были – здесь, там, нигде…
XXI