Книги

В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер

22
18
20
22
24
26
28
30

Общение с Чулаки всячески украшала его жена, любимая моя Ольга Лаврентьевна. Тут я должна снова сделать небольшое отступление, посвятив его специально красоте рузских дам. И в первую очередь Ольги Лаврентьевны. Вот она стоит перед глазами, и так она прелестна, олицетворение “ewiger Weiblichkeit”[10], а слов настоящих у меня нет – все те, что есть, мне не нравятся. Она с достоинством играла роль первой дамы Большого театра – всегда соответственно положению одетая, загадочная молчаливая красавица. На самом же деле Ольга Лаврентьевна отличалась и отличается величайшей непосредственностью глубоко порядочного человека, без червоточинки, наличие которой позволило бы ей меньше убиваться по поводу царящих в Большом театре нравов, с которыми приходилось справляться Михаилу Ивановичу. Она обижалась на несправедливости прямо-таки по-детски, негодовала, возмущалась, но все это только в кругу самых-самых близких друзей. Ни в чем никогда не заинтересованных. К числу таких друзей принадлежала и мама, а потом уж и я. Ольга Лаврентьевна была очень добра к нам в отношении билетов – она считала нас достойными посещать все премьеры и вообще все выдающиеся спектакли Большого театра, и я до могилы буду благодарна ей за это. Мы с мамой посидели во всех, кроме той, что у сцены слева, ложах, и директорской, и правительственной. Я знала все подъезды, входы и выходы, например, из директорской ложи в фойе. Но дело, конечно, не во входах и выходах, а в том, что никогда бы даже мама, не говоря обо мне, не узнала так близко наших прославленных певцов, танцовщиц и танцовщиков, не увидела бы Чабукиани – Отелло, «Весну священную», «Кармен-сюиту» с Плисецкой, «Царя Ивана Васильевича». Васильев, Максимова, Плисецкая, оперная труппа – это стало частью всей жизни. Уланова уже не танцевала. Но однажды она появилась в директорской ложе. Как богиня скромности. Сидела на кончике стула. В антракте, не поднимая глаз, исчезла. Еще одна картина: Серебряный Бор, скамейка, на ней одинокая фигурка, исполненная изящества. Уланова. Оцепенение.

Но вернусь к Ольге Лаврентьевне, и пусть на фоне рузского пейзажа мелькнет ее изящная черноволосая головка – она никогда не давала насмотреться на себя вдоволь. Вот она бежит по тропинкам дома творчества в выцветшем ситцевом сарафанчике, и надо быть совершенно слепым к красоте, чтобы остаться равнодушным при виде этой картины. Впрочем, в сарафанчике ее можно было увидеть только бегущей с реки. О.Л. всегда была одета в стиле, безошибочно подходящем ее красоте. Брюнетка, с выточенными резцом грека милыми, легкими чертами, маленьким носиком, высокими скулами, зелеными, как трава, всегда смеющимися, с неким озорством и легчайшей насмешкой глазами, с лучиками собирающихся вокруг них морщинок, только красивших эти глаза, белокожая и одетая как бы в старинном стиле. Обязательно с кружевами, обязательно узкий разрез, но чуть-чуть ниже, чем та граница, которая лишила бы его пикантности, в кружевных до локтя перчатках (это, конечно, не в Рузе), и при всей этой очевидной старинности всегда по последней моде. Для меня ее умение одеваться осталось непревзойденным даже на фоне Лили Глиэр, которая могла быть и экстравагантной, и претендовать на самый высокий класс. Ольга Лаврентьевна одевалась так, что именно она, О.Л., становилась совершенно неотразимой, одежда служила ее оправой, подобранной со вкусом и естественностью. Как изумруд в легкой оправе. И хотя ее глаза лучились, и нередко раздавался ее чудный смех, она была абсолютно недоступна. Верная, любящая жена, друг и помощник Михаила Ивановича. К тому же замечательная хозяйка. В своей книге Михаил Иванович рассказывает, какие фантастические приемы она закатывала итальянской труппе «Ла Скала» Герингелли во время гастролей в Москве миланского театра. Эта женщина всегда была его гордостью, его счастьем. А для Ольги Лаврентьевны смысл жизни заключался в Михаиле Ивановиче и сыне, Викторе Ашкенази, первоклассном переводчике, отдавшем всю жизнь работе и журналу «Иностранная литература».

Вся Руза прожита вместе.

Все время, окорачивая себя, перехожу к другим обитателям пятнадцатой, реже шестнадцатой дачи, к Баласанянам, близким друзьям мамы и моим.

Открывается дверь и выходит на дорожку, заложив руки за спину, ласково и строго, но с юмором поглядывая из-под кустистых густейших бровей, Сергей Артемьевич Баласанян. Композитор с именем и долгое, самое трудное время глава всей так называемой «серьезной» музыки в Радиокомитете. Невысокий, кряжистый, с выразительными породистыми армянскими чертами лица, почти седыми густыми волосами. Облика настолько благородного, что выиграет перед любой красотой. Мужественный и по виду, и по сути человек. Мужчина. Глава семьи. Ответственность, глубочайшая порядочность, требовательность ко всем, но и к себе. Большой, тонкий и умный дипломат. И тоже к счастью. Потому что хоть и приходилось ему выслушивать лекции о «симфонических акциях», он свое дело знал туго, и во все самые мрачные времена симфоническая и камерная редакции Московского радио отличались высочайшим качеством передач. Иногда, конечно, приходилось смещать акценты с Прокофьева и Шостаковича, скажем, на Захарова или музыку братских народов СССР, но так как нашим руководителям было лень не спускать глаз с музыки, то вскоре все становилось на свое место.

С раннего детства я знала его, прежде всего, как папу Карины, его дочери и моей подруги с детских лет. Благодаря этой дружбе я узнала, что родители могут быть строгими. (Мои этого мне никогда не давали почувствовать.) Строгость состояла в том, что когда мы с Кариной уплывали на лодке, нам было раз и навсегда строго-настрого приказано возвращаться к двум часам, то бишь к обеду. Карина бежала домой переодеваться, а я так и являлась с речки в чем была. Да и не было у меня ничего. Я уже писала, что с детства отличалась крайней положительностью, иначе никогда в жизни Сергей Артемьевич и Кнарик Мирзоевна не доверили бы мне Карину, бывшую на год меня младше. Все в этой семье дышало спокойствием. Непререкаем был авторитет отца. Медлительная Кнарик Мирзоевна медленно раскладывала пасьянсы, вязала, обожала посудачить обо всех знакомых, но никогда не покидала дома, не оставляла Сергея Артемьевича, пока он работал. Потом они вместе выходили и, принаряженные, шли в столовую, уже вместе с Кариной, и что ж, не стану опускаться до общей участи своих сверстников и говорить о том, что не вижу таких семей. Наверное, они есть. Просто я их не вижу.

Однажды я рассказала Сергею Артемьевичу, что сделала десять интервью с нашими выдающимися музыкантами для вещания на США, что узнала о них много нового. Спустя некоторое время Сергей Артемьевич предложил мне погулять с ним по дорожкам Рузы и спросил, знаю ли я, что он в течение десятилетий занимал очень высокий пост на Радио и владеет бесценными архивными материалами. И вот он подумывает доверить их мне в глубочайшей тайне. Не знаю, какой ветер дул у меня в тот момент в моей легкомысленной башке, только я, обрадовавшись, что такой архив существует, почему-то реагировала вяло и отложила работу с ним на неопределенное время.

В числе наиболее вопиющих ошибок моей жизни эта, несомненно, торчит на одном из заметных мест. Сейчас я думаю, что разочарованный Сергей Артемьевич, может быть, даже подумал, что я испугалась, и дипломатично перешел на другую тему. Я же, конечно, ничего не испугалась: пугаться – это не мое сильное место, просто мне казалось в тот момент, что у меня какие-то другие важные дела.

А потом, уже после ухода мамы из жизни, в ноябре 1978 года (мы с Мариком и Катей сидели в нашей кухне и жарко спорили о Катиной музыкальной судьбе) вдруг раздался телефонный звонок. Я подошла.

– Здравствуй, Валя, – раздался в трубке знакомый глуховатый голос Сергея Артемьевича.

– Здравствуйте, Сергей Артемьевич, – с радостью ответила я.

– Скажи, Валя, чем занимается сейчас Катя? Я слышал ее на авторском концерте твоей мамы, и мне очень понравилось, как она играет. По-моему, хороший музыкант.

– Ой, Сергей Артемьевич, – закудахтала я, – как же, спасибо большое. Она продолжает учиться в ЦМШ по классу фортепиано.

– А она не сочиняет?

– Да нет, по-моему.

– Скажи ей, чтобы она мне позвонила, я хочу с ней повидаться.

Этот звонок в большой мере решил судьбу Кати. Она училась тогда в восьмом классе ЦМШ по классу фортепиано; сольфеджио, гармонию и теоретические дисциплины она усваивала играючи. Марик к тому времени заставил ее подбирать мелодии, и она подбирала с одного раза симфонию ли, песню ли, любое джазовое произведение с поразительной точностью и легкостью. Я, пожалуй, больше такого и не встречала никогда. И вот ее, пятнадцатилетнюю, Сергей Артемьевич взял в свой класс по композиции в Московскую консерваторию. Естественно, Катя должна была быстро сравнять свой «пианистический» уровень с «теоретиками», из-за чего стала заниматься с такими выдающимися педагогами, как Ю. Н. Холопов, Н. С. Корндорф. Баласанян жучил ее с первого дня до самой своей смерти по-страшному. Говорил мне, что видит у нее огромные композиторские данные, потому так и мучает ее. Катя приходила домой нередко в слезах, но и в тоже время в восторге: как же – они играли в четыре руки все квартеты Бетховена. Баласанян учил ее читать партитуры, читать с листа во всех ключах, она узнала, что такое настоящее музыкальное образование, что такое отношение к сочинению.

Возможно, Сергей Артемьевич был иногда чересчур педантичен, я так и не согласилась с ним в том, что ученик должен обязательно бояться своего педагога, но теперь вот прошло много лет и я низко кланяюсь ему и за его строгость, и за его педантичность, не допускавшие ни малейшей слабины в выполнении заданий. Он открыл Кате путь в музыку. Катя всегда вспоминает его с неизменной нежностью.

После огромных пятнадцатого и шестнадцатого коттеджей пришла очередь более скромных, но очень симпатичных номеров семнадцатого, восемнадцатого и девятнадцатого. В них было по три комнаты и очень уютная терраса. Семнадцатый и восемнадцатый живописно расположились по обе стороны аллеи, ведущей от столовой, если стоять к ней спиной, направо. Деревья все еще были настолько густы, что дачи трудно было разглядеть в лесу. Не знаю, по нерадивости ли или это был чей-то замечательный план, но лес в Рузе не превращали в парк, а разве что прореживали. Так что если, возвращаясь с лыжной прогулки, ты оказывался не на расчищенной дорожке, ведущей к крыльцу, а, например, позади дома, то считай, что ты вовсе еще и не пришел домой, потому что требовалось немало сноровки, чтобы в лесу обойти дом кругом.

Бог с ним – что ж перечислять, когда и какие дачи построили. Езжай и смотри. А если нужен порядок строительства, то он, наверное, где-то отражен.