Позволю себе нарушить хронологию на лет эдак около пятидесяти и заглянуть далеко вперед. В двенадцатом номере журнала «Знамя» за 1996 год опубликованы редкие по достоверности тона в описании точно уловленной атмосферы дома Шостаковичей воспоминания о нем Флоры Литвиновой. К тому же и прекрасно написанные, свободным, своим языком, где обязательно каждое слово.
Меня в ее «Воспоминаниях» поразило сходство наших мнений не только по существу написанного, но в особенности по поводу Четвертой симфонии Шостаковича, которая, будучи услышана мною много-много позже Пятой, явилась для меня полным музыкальным откровением. После убийственных, уничижительных, оскорбительных гонений, которым подвергли Шостаковича, он сам снял с исполнения Четвертую симфонию, и вот теперь она прозвучала в Большом зале консерватории как не тронутое еще властями откровение гениального композитора.
Мои воспоминания о Шостаковиче чисто зрительного характера. Вот он в Рузе: скромный, по-мальчишески постриженный, в очках, с непослушными вихрами, страшно нервный, не слишком-то общительный. Уткнувшись в свою тарелку, быстро ест, не поднимая глаз. Ходил по Рузе такой анекдот: подходит к Шостаковичу во время обеда представитель некоей азиатской республики и говорит: «Шостакович, помоги написать симфонию! Помоги, а?» И Шостакович отвечает: «Доем – помогу, доем – помогу».
Потом быстро уходит работать и работает все время, с перерывами на завтрак, обед и ужин. Вот он в Большом зале консерватории, та же скромность, скорее даже застенчивость, чуть ли не робость. Знаменитое, всем его видевшим известное легкое и быстрое почесывание волос у виска, вот он поднимается на сцену, чтобы поклониться ревущему от восторга залу, вот боязливо быстрыми движениями наклоняя голову, с чуть ли не виноватой улыбкой кланяется потрясенной рукоплещущей аудитории. Вот он на репетиции – сама напряженность, и любое замечание начинается с похвалы. Вообще склонен был всех и все хвалить в жизни.
Со слов самого уважаемого мною из музыковедов я знаю – он очень образно обо всем рассказал, – как смертельно боялся Шостакович всякого соприкосновения с властью, как готов был на все, лишь бы только «они ушли» (если с чем-нибудь обращались к нему), как твердо был уверен, что царство советов установилось навеки и никто никогда не посягнет на это царство зла, а если и посягнет, то тут же окажется в небытии, но и посягательства никакие невозможны, так непоколебима его вечная мощь.
Хорошо помню один его социально выразительный поступок. На фоне всячески поощряемых усилий в доведении музыки народов СССР до цивилизованного уровня он не выдержал несправедливости по отношению к композитору Василенко, который всю жизнь писал партитуры для узбекского «классика», музыкально безграмотного: тот не мог писать музыку не только в партитуре, но и в клавире тоже. Между тем Василенко пил и погибал в нищете, а «классик», ректор консерватории, царствовал в Узбекистане, как сановная феодальная персона или даже просто царек; его именем называли улицы и площади, на дне его бассейна лежали драгоценности для купавшихся в нем гостей, ему давали в Рузе лучший коттедж, перед ним заискивали, его боялись. И вдруг Шостакович во всеуслышание разоблачил типичное для советских времен жульничество, правда, «в особо крупных размерах», и сделал это так доказательно, что пришлось, несмотря на всю дружбу народов, теплые чувства к узбекам и так далее и тому подобное, лишить «классика» и ректорства, и всех самых наивысших званий. И стал он временно жалким и никому не нужным. Самое интересное – конец этой истории. Умер Дмитрий Дмитриевич, и немедленно «классик» воцарился снова на всех своих постах, и звания ему вернули. Как знакомо.
Каким Шостакович особенно ярко мне запомнился? Как и о Прокофьеве, есть одно, особенно запомнившееся зрительное воспоминание Я как-то пришла в гости к Галише и Максиму и никогда не забуду, как Шостакович открыл мне дверь в повязанном поверх брюк фартуке и, извинившись, как всегда, снова побежал на кухню – готовить детям обед.
Вот этого Шостаковича в фартуке я не могу забыть. Его первая жена – Нина Васильевна, – которую он боготворил и которая была ему верным другом, – в это время отсутствовала. Нина Васильевна, независимая, яркая и незаурядная, всегда жила своей жизнью, не принося жертв. Физик, она с увлечением работала по своей специальности. Она не принадлежала к тем избалованным «женам», которых недолюбливала моя мама, но сама была личностью: красивая, с очень выразительной, одухотворенной внешностью, живым лицом, синими глазами, заразительно смеющаяся, золотая блондинка с распущенными по плечам волосами, концы которых завивались крупными локонами, с пронзительным умным взглядом.
Нина Васильевна часто улетала по своим делам, а Шостакович оставался с детьми. Как он любил своих детей! Как радовался бы сейчас успехам Максима, которого хотел видеть за дирижерским пультом. Аккомпанировал ему на втором рояле специально сочиненное им для экзамена в ЦМШ произведение. Эти три человека – Нина Васильевна и дети – Максим и Галиша – были самыми любимыми существами Шостаковича на протяжении всей его жизни до трагической смерти Нины Васильевны. Античный мудрец говорил, что никто не может быть назван счастливым до своей смерти. Трагически ранняя и неожиданная смерть настигла Нину Васильевну в самолёте. Дмитрий Дмитриевич осиротел. Почва ушла у него из-под ног. Но судьба оказалась милостивой к нему. Он встретил Ирину Антоновну и в ней нашёл покой и пристанище для своего мятежного духа. Они никогда не расставались. После смерти Дмитрия Дмитриевича Ирина Антоновна Шостакович полностью посвятила себя служению его творчеству, соединяя в себе скромность, достоинство и энергию.
Очень многое я знаю о Шостаковиче понаслышке, из самых достоверных источников, но, как обещала, писать об этом не буду.
Есть у меня история, косвенно связанная с его дружбой со Святославом Теофиловичем Рихтером.
Неистовый ревнитель порядка во всем, будь то письма, открытки или ноты, картины, альбомы и т. д., Святослав Теофилович время от времени проводил как бы ревизию всего своего огромного – не знаю даже как назвать – архива будет неправильно, ну скажем, просто всего, что есть у него и лежит в разных ящиках секретера, в больших картонных коробках на полках аскетических комнат. Я однажды принимала участие в одной из таких разборок. Сортировала письма. И вот в тот памятный день нашла два письма: одно – от Генриха Густавовича Нейгауза и другое… Сначала долго не могла понять, что это за письмо, разбирала характерный корявый почерк и вдруг поняла, что это письмо Шостаковича! Я побежала с этим известием к Святославу Теофиловичу и сказала ему, что нашла письмо Шостаковича. И Рихтер подарил мне это письмо. Уже много лет мне хочется опубликовать его вместе с его историей, но все кажется, что еще не пришло его время и оно потонет в океанском прибое новейших биографических сведений, публицистики и разных интереснейших эссе, которыми переполнены сейчас наши толстые журналы. А теперь, когда толстые журналы еле-еле теплятся живыми, без денег и потока новых публикаций, может быть, уже и поздно. Но я верю в отклик в душах еще живых духом людей.
История этого письма такова: среди бесчисленных писем поклонников и поклонниц рихтеровского гения мне часто встречались письма от некоей Алениной (она не была москвичкой и писала Рихтеру откуда-то из провинции). Писала часто, и эти страницы, исписанные бисерным почерком, я всегда узнавала среди сотен других. Сами эти письма Алениной тоже могли бы, наверное, дать основу для всякого рода литературных произведений, потому что это пример какого-то особенно чистого, возвышенного и беспримесного преклонения женщины перед гениальным артистом. Так она годами писала и писала Рихтеру, откликаясь на всякий доступный ей его концерт, каждую выпущенную пластинку. Я этих писем не читала, потому что Аленина была жива, и мне не приходило в голову читать ее письма.
Как явствует из всего дальнейшего, в какой-то момент своей, видимо, не слишком счастливой жизни, Аленина обратилась за помощью к Шостаковичу, и он ответил ей. Шостакович всегда помогал всем, если мог, откликаясь на самые трудные просьбы. Одного музыканта даже вызволил из тюрьмы. Но, видимо, в случае с Алениной Шостакович не мог ничем помочь и написал письмо. Аленина же (поистине «есть женщины в русских селеньях»), предчувствуя расставание с жизнью и понимая всю бесценность оказавшегося в ее руках письма, переслала его Рихтеру! Чтобы оно не пропало, не затерялось, не исчезло. И оно не исчезло. Вот оно: