Книги

В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер

22
18
20
22
24
26
28
30

Сразу же произвела на меня впечатление его улица, широкая авенида Тарадельяс, с аллеей посредине и двусторонним движением в два ряда. В старом, начала века, красивом доме сеньор Франсиско занимал шестой этаж. Все это я рассмотрела и на следующее утро поехала на свой первый урок. Не скрою, все мне было интересно, но когда сеньор со словами “Ya voy? Ya voy” («Иду, иду» исп.) открыл мне дверь, сердце у меня упало. В тот самый момент, в первый же миг нашей встречи я подумала, что в один прекрасный день я приду и не застану его у дверей. И кто-нибудь скажет мне страшное. Изжелта бледный, с тонкими чертами все еще прекрасного лица, аристократическими руками, он, это было очевидно, уже стал жертвой пожирающей его болезни. Учтивый, очень строгий, крайне серьезный и обреченный сеньор.

Мы прошли через анфиладу из трех комнат, обставленных старинной, несколько обветшавшей, но красивой мебелью, с большими настенными портретами, в его кабинет с камином, подошли к столу, накрытому скатертью, с аккуратно приготовленной бумагой, ручками и пр.; сеньор подставил мне кресло, и мы начали заниматься русским языком! Что больше всего отличало учебный процесс, кроме прилежания и старательности, так это пунктуальность, я бы сказала, даже некая ритуальность наших занятий. Каждый день в перерыве мне предлагали кофе, черный и крепкий донельзя; сеньор курил и пил этот кофе – после четырех инфарктов, с одной почкой и уже больной, как я потом узнала от него, раком. Он вскоре проникся ко мне полным доверием, и оно простиралось от показа мне всех результатов его медицинских исследований до переписки с некоей швейцаркой, организовывавшей помощь в реконструкции Большого театра. Почему-то он доверял мне совершенно. Швейцарка хотела знать его мнение, так как мой ученик был опытным адвокатом. Он с гордостью рассказывал мне о своем брате, который, мол, снимает трубку и запросто говорит с Клинтоном или с кем угодно еще. Так как Хуан Антонио, бывший посол в СССР, знал русский язык, подозреваю, что сеньор Франсиско, которого брат обещал летом взять с собой в Санкт-Петербург, хотел удивить его своим русским.

Должна сказать, что если бы молодые испанцы проявляли столько рвения, сколько проявлял мой сеньор, они бы выучивали даже русский язык с большей легкостью. Никаких штучек из всяких там «ускоренных методов» он не признавал и желал знать все досконально. Конечно, память его подводила, но через месяц мы могли уже немного говорить на самые простые темы. Он исписывал десятки листов бумаги, учась писать на кириллице, и, что очень меня тронуло, возмутился, что у меня нет дубликатов тех упражнений, которые я для него сочиняла. Вместо «Клава – наш депутат». Он не поленился сделать копии сам, но потом уж я следила за этим и каждый раз показывала ему, что у меня есть несколько экземпляров.

Пожалуй, это был самый большой консерватор, которого мне довелось встретить в жизни. Аристократ и консерватор. К России относился с огромным пиететом и не уставал повторять, что все там будет прекрасно. Нужна только сильная власть, лучше всего – царь.

У него были готовые теории на все случаи жизни, совершенно антидемократические. Он не считал, что выборы должны быть всеобщими, так как «народ ничего не понимает»; был убежден, что демократия ведет к распущенности, неумению и нежеланию работать, коррупции. Очень высоко ценил Франко. Что говорить, – я, конечно, не особенно спорила с ним, – мне было интересно из первых рук услышать столь неожиданные взгляды. Помню, как он ворчал, что я разговариваю с домработницей. «Ее дело убирать, – ворчал себе под нос сеньор, – и ничего больше». А я, мол, такая важная сеньора (жена Марка, «катедратико» из Барселонского университета) и замечать ее не должна. В этом случае, впрочем, мы пришли к молчаливому соглашению, что я все же буду с ней разговаривать. Замену испанского языка каталонским он называл «катастрофой», хотя по происхождению принадлежал к одной из самых знатных каталонских семей и давал мне читать на каталонском языке либретто опер Вагнера, считая их переводы великолепными примерами каталонского языка.

Видимо, были у него соображения более широкого масштаба, чем амбиции каталонских политиков. Кстати говоря, везде можно натолкнуться на труднопостижимые масштабы коррупции, – вся Каталония упала в обморок, когда ВДРУГ выяснилось, что Жорди Пужоль, признанный политик и глава автономии, оказался владельцем «заводов, газет, пароходов» в Швейцарии. Это был настоящий удар. Даже мы, иностранцы, с трудом могли в это поверить. Впрочем, только из-за недостатка воображения. Оказавшись разоблаченным, он быстро изменил свою манеру поведения, и на смену вкрадчивой любезности пришла злоба и грубость. А я-то… Как-то в одной из газет были помещены фотографии квартир членов правительства. Скромные, двух – трехкомнатные помещеньица, и самая маленькая у кого? У Пужоля. Мы восхищались, рассказывали друзьям. И вот что оказалось.

Вернусь к сеньору Франсиско. Все домашние – сыновья, внуки и, может быть, даже сеньора Арасели, веселая и приветливая жена сеньора Франсиско – считали его занятия капризом, но он упорно продолжал трудиться, пока не произошло именно то, о чем я подумала, увидев его впервые. Однажды я пришла, мне открыла сеньора Арасели… Через три дня сеньор Франсиско скончался в больнице, и чуть ли не последними его словами перед тем, как впасть в бессознательное состояние, была просьба предупредить Валентину, чтобы зря не приезжала. В памяти у меня он остался как достойнейший человек, с тонким юмором, огромным жизненным опытом, настоящими глубокими знаниями во многих областях, как джентльмен, аристократ, труженик, убежденный в своей правоте, не знавший сомнений в политических взглядах.

Через неделю нас пригласили на отпевание. Мы пришли в католический собор, весьма аскетического вида, и неожиданно увидели, как собирается буквально праздничная толпа, все разодетые, дамы с «укладками», в драгоценностях, все любезные друг с другом, – как говорится, люди одного круга, наконец, собравшиеся вместе и жаждавшие общения, веселые, – меня очень покоробило, что о сеньоре Франсиско как будто никто и не помнил. Мне и до сих пор кажется, что не все эти люди отдавали себе отчет в том, по какому поводу они собрались. А может быть, это особенная сдержанность. Таковы традиции. Скорее именно традиции. Голосить не положено. На передних скамьях расположились сеньора Арасели, четыре сына, внуки, Хуан Антонио Самаранч. Когда священник кончил читать проповедь, он объявил собравшимся, что теперь они могут, пожалуйста, без всяких лишних слов, пожатием руки выразить соболезнование сеньоре Арасели и уходить через такие-то двери. Мы стали в очередь. А я-то действительно была глубоко расстроена смертью сеньора Франсиско, на глазах у меня стояли совершенно неуместные слезы, и когда сеньора Арасели меня увидела, она буквально бросилась в мои объятия. Легкое замешательство, вызванное таким нарушением ритуала, заставило взглянуть на меня самого сеньора Самаранча. Кто-то что-то шепнул ему на ухо обо мне, и я снова ощутила на себе тяжелый, без всякого выражения, налитый свинцом взгляд. Но мы уже шли к указанным дверям и вскоре очутились на улице. Царствие небесное сеньору Франсиско.

Возвращаясь к Тихону Николаевичу, думаю, что как раз та самая демократичность, о которой я писала, и была высшим проявлением его государственности. Члены Союза композиторов в своем подавляющем большинстве его любили, а это немало. Он оставался на своем высоком посту при всех режимах не только благодаря гибкому поведению, но, конечно, благодаря этой любви.

Государственный ум Тихона Николаевича выразился, в частности, в том, что его «alter ego» во всех сферах деятельности оказалась Таисия Николаевна Кошко, личный и всецело преданный ему секретарь. Без рассказа о ней неполным был бы и рассказ о Хренникове. Высокая, крупная, представительная блондинка, импозантная, всегда собранная, элегантная, с очень породистым лицом, носом с горбинкой и небольшими проницательными светло-зелеными глазами, Таисия Николаевна не была только лишь идеальным секретарем. Этого ой как мало. Прежде всего это была личность, а не просто исполнительная и точная помощница. Она обладала быстрым и достаточно глубоким умом, великолепным чувством юмора, моралью, притягательностью, интуитивным чутьем в отношении людей, их поступков и даже их творческого веса. Она была осведомлена обо всех проблемах членов Союза композиторов, их жен и детей. Многие решения она брала на себя, и, насколько я могу судить, это были мудрые решения. Дверь в ее кабинет всегда была открыта, туда мог заглянуть и войти каждый, – правда, Таисия, как называла ее мама, никогда не выпуская изо рта сигареты, своим низким глухим голосом постоянно говорила одновременно по множеству телефонов (дел у Хренникова было невпроворот), но если было очень нужно, то Таисия Николаевна делала паузу, выслушивала пришедшего и в мгновенье ока проникала в суть дела. Все очень любили ее. Она умерла внезапно, от инфаркта – помню общее горе и знак вопроса (что теперь с нами будет?).

Пришлось Тихону Николаевичу подыскивать на смену Таисии Николаевне нового секретаря. Ею стала Кара Долуханян, вдова композитора Александра Долуханяна, трагически погибшего в автомобильной катастрофе на пути в Рузу на обледенелом Минском шоссе, – машина врезалась в каток. Взять ее к себе в секретари было актом доброй воли со стороны Хренникова, так как, во-первых, давало ей средства к существованию, а во-вторых, отвлекало от тяжелых личных переживаний. Но вот чего нельзя было не заметить: Кара была копией Таисии Николаевны – рост, манеры, низкий голос. Это поражало. Но не было уже мамы, и я ничего не могу сказать о ее рабочих качествах. Я в заветном «Таисином» кабинете больше не бывала.

Жаль, конечно, что Тихона Николаевича окружали не особенно талантливые люди, часто бессовестные льстецы, оцепившие его плотным кольцом. Но разве это не бессмертная особенность, присущая власти? Уходят лучшие, и на смену им приходят ничтожества, рвущиеся ближе к заветному пирогу.

Интересно, что когда после перестройки все знаменитые, официально признанные поэты, писатели, композиторы и художники остались знаменитыми, но знаменитыми плохими писателями, композиторами, поэтами и художниками (и это одно из завоеваний перестройки) – радостно было наблюдать, как перестали звучать бездарные произведения, написанные по всякому случаю, к каждому шагу партии и правительства, исчезли с книжных прилавков произведения литераторов, каждый из которых мог бы теперь поменять свою фамилию на настоящее имя Демьяна Бедного, то есть все Придворовы, – этого не случилось с музыкой Хренникова. Как это ни удивительно, я не знаю ни одной песни или оратории типа «Ленинианы», которая принадлежала бы перу Хренникова. Остались симфонии, любимые песни, знаменитая «Колыбельная Светланы», «Как соловей о розе», прекрасная театральная и киномузыка, не имеющие никакого отношения к политике. Чаще всего это была музыка к комедиям. Хренников остался известным композитором России, но не плохим, а хорошим.

И теперь два слова о предательстве, неизбежно сопровождающем власть. Некая энергичная дама, профессор консерватории, большой мастер закулисных интриг, никогда не отличавшаяся чистотой помыслов, вскоре после начала перестройки опубликовала в газете «Культура» разгромную статью о Хренникове, сопровождавшуюся как в добрые старые времена подборкой писем в поддержку. Я вскользь просмотрела статью (вот тут надо отдать справедливость автору – пишет она прекрасно), а потом стала смотреть подписи единомышленников. И напоролась на одну. Вот, подумала я, этот-то наверняка вступит в спор с профессором. Я, да и все слишком хорошо знали, сколько сделал для автора этого письма Тихон Хренников. Тут, впрочем, и его вина была. Потому что новый грузинский друг был неискренним человеком и лишённым дара композитором. Основной его чертой была угодливость и полная уверенность, что с помощью лести и денег можно достичь абсолютно всего. Не знаю, как насчет денег, но лестью он, во всяком случае, добился многого: роскошной квартиры в Москве на улице Огарева, поступления сына в Московскую консерваторию, чинов, званий и так далее. Конечно, никто его всерьез не принимал, но он получил то, чего хотел. И вот, настроенная на защиту высокого покровителя, я начинаю читать его письмо… и, о ужас! Он во всем и всецело поддерживал даму, по обыкновению бездарно и довольно безграмотно. Такие бывают дела.

Помню, прочтя эту статью, один из друзей мужа, математик, сказал, что после нее впору покончить с собой. Но недаром же наш Тихон Николаевич был государственным человеком, он и не думал о таком исходе. Просто на время ушел со сцены. А сейчас мало кто и помнит о той статье, а Тихон Николаевич выступает по радио «Свобода» и так же жив для радостей жизни и музыки, как раньше.

Если попытаться отвлечься от собственного опыта общения с Хренниковым, то скорее всего напрашивается вывод, что он – искуснейший политик с органически присущей ему интуицией, сумевший не погибнуть, а удержаться над пропастью, каждый раз останавливаясь перед бездной бурлящих порогов политического и социального безумия. Что мог сделать Хренников в неумолимых тисках безграмотной и агрессивной по отношению ко всему талантливому власти? Противостоять ей? Бороться с ней? Но об этом могут с презрением к старшему поколению говорить только нынешние юнцы, видимо, не давшие себе труда прочитать Солженицына, Гроссмана, Василя Быкова. Мог он, конечно, уйти. Но пусть мне покажут примеры отказа от власти.

Как музыкант и композитор Хренников не мог не понимать, что Шостакович в каждом своем сочинении проклял советскую власть, считая ее вечной. И что ж? Он мешал тому, чтобы каждое исполнение нового сочинения Шостаковича становилось событием? Этапом жизни?

Гений компромисса, Т. Н. Хренников, однако, никогда (насколько я знаю) не творил зла сознательно, как это делали другие. Кто, например, заставлял иных маститых музыковедов писать книги (даже не хочется называть их книгами), скорее, многостраничные пасквили на Шостаковича, шельмовать музыку Прокофьева? Да никто. Они делали это сами, по собственному желанию, и потом с обезоруживающим отсутствием совести, буквально через несколько лет, взахлеб писали этим же композиторам восторженные дифирамбы. Можно было только подивиться, с какой легкостью они предоставляли читать свою писанину тем же самым читателям, в памяти которых еще так живо звучали их проклятия. Это ведь делалось добровольно, чтобы снискать себе материальные или иные блага.

Роль Клары Арнольдовны в жизни Тихона Николаевича была совсем не так проста, как поговаривали: мол, всем управляет она. Вовсе нет. Если называть ее основное качество, которое представляется мне даже завидным, то это – оптимизм. Она действительно носила розовые очки и, думаю, в многотрудной деятельности Тихона Николаевича была ему очень нужной и верной опорой. Прошедшее время я употребляю только потому, что говорю о прошлом. Вспоминаю ее во время просмотров фильмов еще в старом (нашем) Доме композиторов, все в том же «бомбоубежище». Смотреть с ней фильм было сущим наказанием. На протяжении всей картины она во всеуслышание комментировала происходящее на экране: «А, он уходит. А теперь, смотрите, она пришла и говорит с ним» и т. д. К.А., конечно, раздражала своими комментариями весь зал. Но было в этом ее искреннем желании объяснить всем происходящее на экране что-то от наивности и глубокой веры, что, в общем-то, все думают одинаково правильно и хорошо. Когда рядом с тобой близкий человек все время думает, что все хорошо и правильно, это помогает.

В этом же, четвертом подъезде жил первый учитель музыки С. С. Прокофьева Рейнгольд Морицевич Глиэр. Конечно, человек не только другого поколения, но и совсем другого толка, никогда не покинувший прошлого, в котором продолжал жить. Конечно, совершенно далекий от политики. Какая же политика в «Концерте для голоса с оркестром»? Или в балете «Красный мак»? Романтической социальной утопии с китайским уклоном, на фоне вполне традиционного балетного сюжета. И Уланова, ах, Уланова.