Книги

В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер

22
18
20
22
24
26
28
30

Все мы, молодые, веселые, составлявшие дружную компанию, не замечали времени, используя его для работы, музыки, споров, разговоров, показа сочинений друг другу, общались с местными жителями, которых тогда насчитывались единицы. Среди них колоритнейшей фигурой был Иван Иванович – сторож, походивший на приложение к лесу. Немногословен, добр, по-своему мудр. На людей он смотрел своими небольшими, очень проницательными глазками и, если произносил «будь-будь» или «дай Господи на пасху», это означало его расположение. (Миниатюрный, со всегда всклокоченными волосами, одетый в какие-то невразумительные лохмотья цвета хаки, похожий на лешего, Иван Иванович по совместительству служил лодочником. – В.Ч.) Его ночная колотушка поначалу делала жизнь в Рузе не такой жутковатой, кроме тех ночей, когда он выпивал и лежал в канаве до утра, пока его не вытащат.

На следующий год Рузы не стало. Немцы разбомбили большой дом у подножия горки. Шла война…» После войны Рузу отстроили далеко не сразу, и я боюсь сказать точно, в каком году в ней стало возможно жить и работать. Как это ни претенциозно звучит, но в Рузе, которая стала называться «Дом творчества композиторов», композиторы действительно работали. Музфонд «давал» Рузу «под какое-нибудь сочинение», и композитор должен был написать его за время своего пребывания там и представить Музфонду. Композиторы обычно выполняли свои обязательства. Руза – это было два месяца счастья за баснословно низкую цену, полагавшиеся в общем-то всем членам Союза композиторов и Музфонда. Никто не хотел им пренебрегать. Оговорюсь, что Музфонд олицетворяло, прежде всего, «низшее звено» – чудная женщина Тамара Исаковна. Мудрая, обаятельная, неизменно приветливая, лично знавшая весь творческий состав СК СССР вместе с детьми, сочинениями и всем прочим. Она распределяла путевки. Музфонд старался выполнить свои обязательства по отношению ко всем членам Союза, но все же дефицитные летние месяцы, время вокруг Нового года обычно оставлялись для именитых завсегдатаев и главных «братьев» из республик. В Рузе были действительно созданы идеальные условия для творчества. Помню, мои друзья из Франции, побывав в Рузе, сказали, что не могут представить себе на Западе ничего подобного. И в самом деле: роскошная жизнь на Западе стоит баснословно дорого, неважно, писатель ты или композитор.

Коттеджи стояли (особенно вначале) на больших расстояниях друг от друга, никто никого не слышал. В них были обычно три комнаты, терраса, печка, ванная, все удобства, ковры, телевизоры, великолепные рояли (!) (в маленьких, самых старых, о которых я уже писала, – пианино). И все это в смешанном лесу, деревья как на подбор, высокие, стройные, нигде, кроме Малеевки, ни видела больше таких елей, тенистые аллеи. И знаменитая волейбольная площадка, на которой не иначе как «резались» в волейбол в неизбежных сатиновых шароварах цвет и гордость советской музыки.

У многих были свои любимые способы времяпрепровождения, но, как мне помнится, с утра все композиторы работали у себя в коттеджах, пока члены семьи загорали, купались, катались на лодках. Потом «кормильцы» и сами шли на реку, потом обедать – вкусно, по-домашнему, потом спать. И в Рузе в самом деле был мертвый час. Я бродила в это время без дела по пустым дорожкам и томилась от сознания того, что сейчас-то все можно, и купаться, и все лодки свободны, и в волейбол поиграть, но не с кем. К пяти часам все тянулись к столовой выпить горячего крепкого чайку.

После чая центром общественной жизни становилась волейбольная площадка. Все устремлялись туда. Жаждущих играть хватало на много волейбольных команд. Но, помню, было такое неписаное правило: если появлялся вблизи площадки кто-то из заработавшихся композиторов, ему немедленно уступали место в команде. Играли азартно. Забывал обо всем на свете знаменитый профессор консерватории Лев Николаевич Наумов. В упоении игрой он не очень ловко метался по площадке: беря мяч, как бы взлетал куда-то вкось, как большая, легкая птица. Знаменитые подачи «с руки» Симоны Давыдовны Юровской, получившие славу подач, которые по таинственным причинам было невозможно взять, и эта слава помогала не брать их. Со мной же произошел на волейболе «трагический» случай.

Мое поколение, за немногими исключениями, выросло в московских дворах. У нас тоже был в детстве огромный просторный двор, ничем не засаженный и дававший неограниченные возможности бегать, прыгать, играть в салочки, волейбол – во что хочешь. Поэтому я с детства играла в волейбол, любила его и на детском уровне умела играть. Что и позволяло мне участвовать в рузских волейбольных игрищах наряду со взрослыми. (Вообще к числу немногих фактов, которыми я горжусь как своими достижениями, относится почетная грамота, выданная мне два-три года спустя в Артеке как капитану лучшей женской волейбольной команды пионерского лагеря Артек. И хотя эта грамота – маленькая, неказистая – никуда не годится в сравнении с школьными почетными грамотами, с усатой и лысой физиономиями слева и справа вверху, я ею очень гордилась всю жизнь и сейчас горжусь.)

Шло лето. Руза переживала свой расцвет. Летом здесь жили чуть ли не все пишущие композиторы. И вот пронесся слух, что писатели из Малеевки (Дом творчества писателей), находившейся в трех километрах от «композиторов» (обитателей называли именно так: «композиторы», «писатели», позже появились «вэтэошники»), приглашают на дружеский матч «композиторов». Новость чрезвычайно взбудоражила «композиторскую общественность» Рузы. Важно было не ударить в грязь лицом. И тут, раз уж я упомянула Малеевку, не могу удержаться, чтобы не сказать, чем она тогда была для меня. Если Руза оставалась всегда совершенно родной, почти как московская квартира, то Малеевка реяла в ореоле таинственности (писатели!), почти как та потайная дверца, за которой хранилось вишневое варенье.

Желтый двухэтажный особняк в глубине территории писательского дома творчества, тоже в зелени, но не в густом лесу с вырубками, а в конце расчерченной аллеи: словом, «французский сад». Когда «композиторский» автобус въезжал на территорию Малеевки, ехал мимо двух знаменитых малеевских прудов (они всегда казались мне более романтичными, чем Москва-река), потом по аллее, пока перед ним не вырастал дом с колоннами, помню, все внутри замирало. Как же: сейчас увижу настоящих писателей.

«Композиторы» обычно ездили к «писателям» смотреть фильмы. Это было в период «Старой столовой», к которому относится все самое прекрасное в жизни обитателей дома композиторов в Старой Рузе.

Гости поднимались по ступенькам с балюстрадой, отворяли помпезную дубовую дверь, поднимались по лестнице, устланной ковровой дорожкой, на второй этаж, покупали билеты и рассаживались в зале.

Должна признаться, что с детства у меня осталось ощущение, что взоры всех писателей были устремлены исключительно на приехавших зрителей. И когда мы приезжали в Малеевку много лет спустя, я, будучи молодой, а потом уже не совсем молодой женщиной, сохраняла это чувство. Оно оставалось, видимо, до того самого момента, когда я приехала в Малеевку уже членом Союза писателей и только тогда оценила в полной мере ни с чем не сравнимую прелесть Рузы, уединенные коттеджи, царственность леса, тепло от весело потрескивающих в обжигающих руки печках дров. Одной из самых обаятельных черт Рузы всегда было то, что вы жили там как дома, разве что немного лучше, чем дома. Малеевка, конечно же, более официозна. Но и Малеевка… Стоит уйти с территории – на лыжах ли зимой, пешком ли летом, – оказываешься в девственных лесах, среди полей, лугов, перелесков, рощ. И ни души. Человеческая рука и нога ничего не сумели там испортить, и деревеньки, если дойдешь до дальних, все аккуратненькие, чистенькие, и куры с петухами – цветные, а не белые. Сейчас, как говорят, и Малеевка вслед за Рузой пришла в полный упадок. Все запущено, никому не нужно. Можно только представить себе, что сделали бы из Малеевки или Рузы умные руки рачительного хозяина. Но увы… Помню, как сокрушался по этому поводу в Малеевке человек с оголенной совестью, талантливейший Вячеслав Кондратьев.

Итак, Малеевка вызвала Рузу на волейбольный поединок. Я постоянно играла в одной команде с Кабалевским, Мурадели, другими большими дядями и нередко вызывала похвалы, находящиеся в контрасте с возрастом и полом. Это, видимо, и сбило с толку Кабалевского, который, посоветовавшись с другими игроками, пригласил меня (!) участвовать в матче. Я, конечно, безумно испугалась, сначала отказывалась, но потом согласилась. Роковой поступок. Одетая, помню, в пестрый детский сарафанчик, я села среди уважаемых композиторов в автобус, и, вместе со зрителями, он помчал нас в Малеевку. Когда члены команды разместились на волейбольной площадке, в лесной тени, взоры многих зрителей, полагаю, действительно устремились на меня ввиду полного несоответствия «занимаемой должности» (вырвалось). Однако масштабов позора, который меня ожидал, никто не мог себе вообразить. Страх и волнение так сковали меня, что я как бы впала в оцепенение и не только не проявляла быстроты реакции и самоотверженности, но попросту не могла взять ни одного мяча. Без всяких преувеличений. Помнится, братья писатели даже старались иной раз дать мне мяч в руки, но ничего не помогало. Обуреваемая одной жгучей мечтой – скрыться как можно скорее куда угодно от этого ужаса, – я «гробила» все мячи подряд. Композиторы проиграли.

В тяжелом молчании мы ехали назад. Вечером во время ужина в столовой я сидела, не поднимая глаз от тарелки, и тихие слезы вечного стыда лились из моих глаз. Никто из присутствующих в столовой не смотрел на меня. И вдруг (вот ведь как неоднозначны люди) среди всеобщего молчания поднялся со своего места Кабалевский, подошел ко мне и очень теплыми словами, умно и ласково утешил меня – во всяком случае у меня прошло чувство, что жизнь кончена. Я всегда помнила этот его поступок.

Дмитрия Борисовича всегда трудно было понять. Когда, лет восемь-десять спустя, мы с мамой встретили его у нового огаревского дома, он тоже ласково спросил меня, какой экзамен я только что сдала. Я ответила, что «диалектический материализм». На что он, похвалив меня за полученную «пятерку», с горящими вдохновением глазами сказал: «А теперь будет «исторический материализм», это еще (!) интереснее». Расставшись с ним, я долго истерически хохотала. Будучи студенткой МГУ, да еще между четвертым и пятым курсами, я уже хорошо знала цену этим предметам, в особенности беспредметному историческому материализму, еще одному варианту истории КПСС. Этот Кабалевский вписывался для меня в сложившийся образ, но тот, волейбольный, ему противоречил.

Вернусь к Рузе. Она росла. К первым трем каменным домикам прибавилось еще пять финских. Эти пять, как и первые три, тоже стояли в густом лесу. Первый и второй – слева от столовой, третий по правую сторону, четвертый выходил на волейбольную площадку, а пятый стоял на краю оврага, круто спускавшегося и так же круто в густом лесу взбегавшего вверх. «Как молоды они были». Композиторы. Потому что только молодые люди рисковали сначала спуститься в овраг, а потом подняться по узкой тропинке в пятый коттедж. Через несколько лет эту тропинку расширили, превратили в метровой ширину дорожку. Очень долгое время это был любимый коттедж Кирилла Владимировича Молчанова. Он жил в нем вместе с женой Мариной Владимировной Молчановой, бывшей в первом браке замужем за замечательным художником, много сил отдавшим ГАБТу, Дмитриевым. Дмитриев скончался в один год с папой, в 1948 году. Марина Владимировна принадлежит к одной из ярких звезд из плеяды красавиц – жен композиторов. Высокая, изящная, с точеными чертами лица, опасными черными глазами, черными волосами, небольшим ртом, чем-то слегка, но очаровательно капризным – то ли в своих очертаниях, то ли в выговоре, всегда необычно, эффектно одетая по собственной моде, с длинными экзотическими серьгами, подчеркивающими линии высокой шеи и еще более оттенявшими прелесть небольшой черной головки; она обращала на себя внимание, приковывала его к себе в миг своего появления где бы то ни было. Вся эта немыслимая красота сочеталась в ней с великолепными человеческими качествами: добротой, дружеской и супружеской преданностью; она великолепная мать и, как Корнелия, мать братьев Гракхов, в ответ римлянке, хваставшейся своими украшениями, попросила, чтобы она подождала, пока вернутся из школы ее дети, и, указав на них, сказала: «Вот мои украшения», так и Марина Молчанова могла бы сказать о своих детях – Анне Дмитриевой, тогда очаровательной маленькой темноглазой девочке с косичками и обнаружившимися способностями к теннису, а потом одиннадцатикратной чемпионке СССР, и Владимире Молчанове, – широко известных и любимых в России, благородных, талантливых, честных, скромных и бесстрашных. Потом, когда у Ани Дмитриевой (я учила ее латинскому языку – она оказалась очень способной ученицей) уже родились свои дети, молчановским домом стал двадцать второй коттедж. Так и оставалось до 1976 года, который стал годом моего прощания с Рузой, хоть изредка я и бывала там позднее уже с Сашенькой. «Прощай же, сад моих волшебных снов, Молочных рек, кисельных берегов».

На пяти финских коттеджах, вопреки ожиданиям, строительство в Рузе не прекратилось.

Было бы смешно предполагать, чтобы в Рузе, как и в любом заведении Муз-Лит-Худ и прочих фондов, не процветало воровство. В Рузе с ним боролись из года в год одним и тем же способом: сменой директоров. Только одного, угрюмого, с глазами по обе стороны носа, помню по фамилии: Гамаюнов. И мораль на глазах менялась. Когда назначали нового директора лет эдак сорок тому назад, это было ЧП. Как же! Все шепотом извещали друг друга о том, что обнаружено, мол, воровство и теперь назначен новый директор, чтобы его прекратить. На короткое время резко улучшалось питание в столовой, но эти улучшения становились все более кратковременными. По вечерам особенно наблюдательные обитатели дома творчества с юмором наблюдали, как из столовой шли официантки с неподъемными сумками. Никто их не осуждал. Многие понимали, что они кормят семью с пьющим мужем. Что же до директоров, то тут масштабы были иные, вели, как всегда, все выше и выше, и не мне об этом судить.

Построили три больших, просторных уже не «коттеджа», а дома, девятый, десятый и одиннадцатый. Девятый, мне кажется, так и остался последним по правую сторону широкой аллеи, ведшей в переехавшую «контору», десятый высился на довольно открытом месте по левую руку от старой ли, новой ли столовой, а одиннадцатый еще дальше, по левую руку по другой аллее, очень живописно стоял в прорубленной среди леса нише. К нему вела дорожка, отходящая от аллеи, и, кроме крыльца, с основной аллеи ничего не было видно. И обитатели этих трех больших домов долгие годы в летние месяцы были одни и те же. В девятом доме жили Юровские, десятый долгое-долгое время назывался «хренниковским», и Хренников охотно разрешал занимать его в свое отсутствие. А одиннадцатый был коттеджем Новикова. Помню, когда жарким летом 1973 года у мамы кончилась двухмесячная путевка и надо было уезжать, Сергей Артемьевич Баласанян, большой наш друг, попросил в Музфонде, чтобы август маме разрешили провести в «хренниковском» коттедже, и согласие последовало незамедлительно. Очень скромно и замкнуто жил всегда в одиннадцатом коттедже Анатолий Григорьевич Новиков с женой (я называла ее тетей Клавой, а она меня чистой «статюэткой») и своими красавицами дочерьми – Любой и Мариной. Для меня Новиков, прежде всего, был автором песни «Эх, дороги, пыль да туман», которую я очень любила играть и петь, при этом всегда обливаясь слезами. Он написал множество песен и известный в то время всем и каждому «Гимн демократической молодежи».

В последние годы мама часто прогуливалась с Новиковым по рузским аллеям, и их прогулки, вот уж поистине смех и грех, характеризовались тем, что Новиков все время очень тихо говорил что-то себе под нос, а мама, которая плохо слышала, исправно поддакивала и соглашалась, улавливая смысл по интонациям. Не знаю, понимал ли Новиков, что мама его почти не слышит, но они оба очень любили эти прогулки.

В девятом же доме, как я уже говорила, жили Юровские, и их пребывание в Рузе я помню больше всего почему-то по шараде «со-сна», талантливо показанной мамой и Владимиром Михайловичем: он «крепко спал» на диване, а мама будила его, тормошила, он же ничего не понимал, потому что был «со сна». Целое показывалось жестом в сторону окна, за которым во множестве росли сосны, ели, березы, в данном случае важно было, что сосны.