Работу, которую он поручил ей, мог бы с успехом делать любой студент консерватории. Отстранив маму от всякой деятельности (таким вот хитрым образом), К. продолжал забрасывать ее обескураживающе лестными письмами.
«…В один из летних дней объявили симфонический концерт из произведений Римского-Корсакова. Билетов у нас не было, и никто не думал о том, как нам хочется послушать этот концерт. Тогда мы решили взобраться на ветки деревьев, находящихся за оградой сада, откуда все было видно и слышно. Когда заиграли “Шехерезаду”, то во время медленной соль-мажорной части я свалилась с дерева, настолько была ошеломлена красотой этой музыки. Я забыла, очевидно, где сижу.
В 1914 году по главной улице, Соборной, проходили стройным шагом солдаты, чувствовалась тревога. На вопросы детей, что случилось, нам односложно отвечали: “Война”.
Вид проходящих войск, которым все со слезами на глазах махали руками, платочками, и на меня подействовал, и я тут же сочинила свой первый вальс: “Привет русским воинам”. Я помню его до сих пор. Он был торжественный и веселый.
Шла война, но я смутно помню это время. Помню, как мой отец грузил на баржу какую-то высокосортную пшеницу, по вечерам он делал мне игрушки. Это были сеялки, веялки, жатки, плуги, баржи. Очень хорошие это были игрушки. Мать преподавала русский язык в школе для глухонемых, а я продолжала учиться у А. Я. Подольской и в гимназии.
Помню начальницу гимназии, Нину Александровну, которая внушала нам страх. Во время уроков Закона Божия меня и еще одну девочку-еврейку выставляли из класса, а когда по коридору шел священник, мы прятались за шторы и весь этот урок мы фантазировали, что же это за урок и что происходит в классе.
И все-таки один раз мы решили спрятаться под последней партой и просидеть весь урок на корточках. Но не выдержали и, желая переменить позу, стукнулись головами о парту, на нас полились чернила. Батюшка, прохаживаясь по классу, услышал шум, вытащил нас за волосы и отвел прямиком к начальнице. Были большие неприятности, вызывали родителей и, поставив нам по четверке за поведение, предупредили об исключении из гимназии в случае повторения подобных проделок.
В одиннадцать лет я играла си-бемоль-минорное Скерцо Шопена, несколько Прелюдий Скрябина, сонаты Бетховена. В Одессу повезли меня мама и папа за месяц до экзамена. Жили мы у той самой дамы, которую я уже упоминала, – Фимы Исаевны – и у нее я готовилась к вступительному экзамену. Приняли меня на “старший курс”, то есть в высшее учебное заведение по классу фортепиано к профессору Брониславе Яковлевне Дронсейко-Миронович.
Ее огромный рост, очень представительная внешность и всегда торчащий в декольте букет цветов меня пугали, и мне больше нравились другие учителя, где было больше музыки и меньше гамм. Вообще я стремилась ходить в другие классы, где могла услышать новые для меня вещи.
Придя домой, я старалась по памяти воспроизвести все, что слышала в консерватории, увлекалась этим и не готовила уроков. Моя мать много усилий положила на то, чтобы я занималась “техникой”. Она сидела рядом со мной. Но стоило ей выйти на кухню или в другую комнату, как я вскакивала на стул и передвигала стрелку стенных часов на двадцать минут вперед. Бедный папа время от времени относил часы в починку, жалуясь мастеру, что они спешат.
В эти же годы я познакомилась с Бертой Михайловной Рейнгбальд, которая впоследствии стала моим другом. Разница (двенадцать лет) в нашем возрасте сильно ощущалась. Тем не менее дружба началась. Берта Михайловна приходила к нам в гости, садилась в кресло-качалку и просила не обращать на нее внимания и заниматься. Мама очень любила ее и радовалась нашему знакомству. Маме нравилась ее серьезная и глубокая заинтересованность во мне, а мне тогда трудно было оценить это. Но когда я заходила к ней в класс, то всякий раз замирала от того, как она показывала Баха.
Через некоторое время Берта Михайловна стала приглашать меня к себе домой. И это было для меня большой честью. Старшие сестры Берты Михайловны не слишком одобряли нашу дружбу, не видели в ней смысла, но она всегда защищала меня от их недоверчивых глаз. Через некоторое время Берта Михайловна совсем ушла в преподавание, и прошел таинственный слух о том, что у нее появился ученик, с которым она занимается каждый день и по несколько часов. Это был Миля Гилельс, ныне прославленный пианист Эмиль Гилельс. Хотя его никто в ту пору еще не слышал, но он был уже “знаменитым” в Одессе».
Портрет Берты Михайловны Рейнгбальд, несколько выцветший от прошедших десятков лет, но в красивой деревянной рамке стоял на мамином письменном столе до самых последних ее дней. Он и сейчас на месте.
«…Одесса была тогда музыкальным городом. Школа Столярского, создавшая Давида Ойстраха, Самуила Фурера и многих других. Вилли Фереро, семилетний дирижер, поразивший музыкантов, органист Карл Рихтер (отец Святослава Рихтера), игравший тогда в костеле. Мы часто ходили в костел, чтобы послушать Баха в его исполнении.
Двадцатый и двадцать первый годы были в Одессе очень сумбурными. Я помню смену властей, отсутствие в домах света, воды, вечерние перестрелки, голод, трупы на улицах, коптилки в квартирах и появление в нашей квартире Исая Браудо, ныне известнейшего и неповторимого органиста.
И. Браудо появлялся утром, с сияющей улыбкой на лице, напоминавшем то ли Шопена, то ли Байрона. Он приходил с железным чайником, пока еще без воды, тут же садился за мое пианино и играл Баха. Его исполнение Баха врезалось мне в память на всю жизнь как нечто возвышенное, чистое, великое, мощное. Тонкие, но цепкие пальцы охватывали сложную полифонию Баха как совсем простой, легко льющийся поток светлой, волнующей музыки.
Наигравшись вдоволь, он брал свой чайник, а я – кувшин, и мы отправлялись в очередь за водой. Вода была в подвале, и в очереди стояли кто с ведром, кто с кувшином, а Браудо – с маленьким чайником.
Все это происходило на Нежинской улице, в доме номер три. В нашем дворе жил также Борис Шехтер. Летом из его открытых окон на втором этаже неслись звуки арий из «Князя Игоря», а иногда и плоды проб собственного пера. Борис Шехтер попросил меня давать ему уроки фортепианной игры. Я начала заниматься с ним, но вскоре уроки прекратились, так как моя мама считала неудобным, чтобы девочка моего возраста давала уроки взрослому молодому человеку. Но через некоторое время наши встречи возобновились: стал приходить Шура Давиденко – высоченный, красивый, голубоглазый блондин, всегда с улыбкой и что-то замышлявший. Ходили слухи, что он дирижер церковного хора, но задумывает создание хора сегодняшнего дня. Ему хотелось приобщить к своей задумке всех музыкантов, знакомых и незнакомых. Он искал новое содержание, новое воплощение сегодняшних идей, ему хотелось сотворить массовое действо, втягивающее сотни людей, и не случайно появился впоследствии его замечательный хор “Улица волнуется”, который до сих пор является украшением хоровой литературы.
По моим воспоминаниям Одесса двадцатых годов представляла собой красочный, как яркая мозаика, город, в котором сменяли друг друга цвета солдатских форм, – утром одни, а вечером другие. В то же время не прерывалась связь консерватории с университетом, молодые и талантливые выступали там.
В одном из переулков собиралась писательская группа: Катаев, Олеша, Ильф и Петров, Хлебников, Рина Зеленая и многие другие. А мы, музыканты, шли в этот переулок и, не осмеливаясь войти в дом, ходили вокруг, заглядывали в окна и дышали воздухом новизны и таинственности. Оставалось два года до окончания консерватории. Работалось легко, интересно. Я особенно любила класс ансамбля: трио, квинтеты, сонаты для скрипки и фортепиано, для виолончели и фортепиано.