— Ах, Даниил Иванович, я, право, так рад. Проходите, ваши друзья уже у нас, там, пьют с Юрочкой чай.
— Спасибо, Михаил Алексеевич…
Оба исчезают в жерле дверного проёма, растворяются в квартирном мраке по ту сторону бытия.
Хармс в конце двадцатых годов частенько бывал у Михаила Кузмина. Приятели Хармса по «Объединению реального искусства» Константин Вагинов и Александр Введенский — те ещё чаще. Они были юноши послереволюционной эпохи, а Кузмин — осколок старого мира. Они приходили, размещались, наверно, вокруг стола — как мы в гостях у Нины Алексеевны Князевой, — пили чай (если был чай), обсуждали новости, спорили, читали стихи…
(А Юрочка — это Юзеф Юркун, друг и сожитель Кузмина; об этом как-нибудь в другой раз.)
Вполне возможно, что именно сейчас, вынырнув из тьмы небытия в своей проходной комнате в большой коммунальной квартире, Кузмин будет читать юным друзьям недавно написанное стихотворение про архангела Михаила и Богородицу.
Это вообще удивительно, как такое стихотворение могло быть написано в советские двадцатые годы. И ещё того удивительнее, как оно уцелело в последующие тридцатые.
Наверно, что-то подобное думают Хармс и Введенский в настоящий момент, когда слушают певучий и ласковый кузминский высокий голосочек.
Правда, они ещё не знают, что случится в тридцатые— сороковые. И что оба будут пожраны одним и тем же чудищем Эн-ка-ве-де. А вот автору этого стихотворения повезёт: он умрёт на простой больничной койке, не на тюремной…
Здесь, значит, говорится про бессмысленные литеры эс-эс-эс-эр, про «религию — опиум для народа» да ещё и про царя, которого расстреляли со всем семейством и сожгли.
Нет, конечно, сцены, которую мы наблюдаем, не было, не могло быть. Автор вряд ли рискнул бы читать такое вслух даже самым доверенным друзьям… А может, и рискнул бы. Кузмин вообще как будто не очень понимал, в каком мире живёт: в 1929 году выпустил книгу стихов и очень этому радовался. А в книге было, например, такое:
Это напечатано за пять с половиной лет до убийства Кирова и начала так называемого Большого террора, за два с половиной года до первого ареста Хармса и Введенского и через год после такого «Шахтинского дела». (Если кто не знает, там обвиняли целую толпу инженеров и прочих интеллигентов в контрреволюции, вредительстве, саботаже, шпионаже, заговоре и в чём-то ещё, всего не упомнить.) Так вот, в «Шахтинском деле» в качестве улик фигурировали плащ и шляпа. Якобы одному инженеру-вредителю прислали из Германии плащ, а до этого какой-то немец привёз родственникам этого вредителя шляпу. Просто плащ-макинтош и шляпу с полями. Тогда в стране, обозначенной вышеуказанными литерами, было не купить хорошей одежды. А на некоторых предприятиях работали специалисты из Германии, вот они и привозили советским коллегам разные подержанные предметы гардероба в виде посылок от родных и близких. Следствие ухватилось за эти посылки и сформулировало: «шляпа — сигнал к антисоветскому восстанию, и макинтош — тоже знак к чему-нибудь такому». Полная чепуха, но сработало. В итоге пять человек были расстреляны, а сорок с чем-то получили от года до десяти лет.
А за несколько месяцев до следствия по «Шахтинскому делу» Кузмин написал:
— Зелёный плащ? Какой? — Ты в нём приехал.
— То призрак, нет зелёного плаща…
И ещё:
Так долго шляпой ты махал,
Что всем ужасно надоел.
И даже:
На днях, надеюсь, дело будет в шляпе.