Книги

Утро седьмого дня

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ах, Даниил Иванович, я, право, так рад. Проходите, ваши друзья уже у нас, там, пьют с Юрочкой чай.

— Спасибо, Михаил Алексеевич…

Оба исчезают в жерле дверного проёма, растворяются в квартирном мраке по ту сторону бытия.

Хармс в конце двадцатых годов частенько бывал у Михаила Кузмина. Приятели Хармса по «Объединению реального искусства» Константин Вагинов и Александр Введенский — те ещё чаще. Они были юноши послереволюционной эпохи, а Кузмин — осколок старого мира. Они приходили, размещались, наверно, вокруг стола — как мы в гостях у Нины Алексеевны Князевой, — пили чай (если был чай), обсуждали новости, спорили, читали стихи…

(А Юрочка — это Юзеф Юркун, друг и сожитель Кузмина; об этом как-нибудь в другой раз.)

Вполне возможно, что именно сейчас, вынырнув из тьмы небытия в своей проходной комнате в большой коммунальной квартире, Кузмин будет читать юным друзьям недавно написанное стихотворение про архангела Михаила и Богородицу.

Не губернаторша сидела с офицером, Не государыня внимала ординарцу, На золочёном, закручённом стуле Сидела Богородица и шила. А перед ней стоял Михал-Архангел. О шпору шпора золотом звенела…

Это вообще удивительно, как такое стихотворение могло быть написано в советские двадцатые годы. И ещё того удивительнее, как оно уцелело в последующие тридцатые.

Наверно, что-то подобное думают Хармс и Введенский в настоящий момент, когда слушают певучий и ласковый кузминский высокий голосочек.

Правда, они ещё не знают, что случится в тридцатые— сороковые. И что оба будут пожраны одним и тем же чудищем Эн-ка-ве-де. А вот автору этого стихотворения повезёт: он умрёт на простой больничной койке, не на тюремной…

Они пока что слушают. Архангелу Владычица сказала: «Уж, право, я, Михайлушка, не знаю, Что и подумать. Неудобно слуху. Ненареченной быть страна не может. Одними литерами не спастися. Прожить нельзя без веры и надежды И без царя, ниспосланного Богом.

Здесь, значит, говорится про бессмысленные литеры эс-эс-эс-эр, про «религию — опиум для народа» да ещё и про царя, которого расстреляли со всем семейством и сожгли.

Нет, конечно, сцены, которую мы наблюдаем, не было, не могло быть. Автор вряд ли рискнул бы читать такое вслух даже самым доверенным друзьям… А может, и рискнул бы. Кузмин вообще как будто не очень понимал, в каком мире живёт: в 1929 году выпустил книгу стихов и очень этому радовался. А в книге было, например, такое:

Как бы судьи тут ни рассудили, Бог по-своему всегда рассудит.

Это напечатано за пять с половиной лет до убийства Кирова и начала так называемого Большого террора, за два с половиной года до первого ареста Хармса и Введенского и через год после такого «Шахтинского дела». (Если кто не знает, там обвиняли целую толпу инженеров и прочих интеллигентов в контрреволюции, вредительстве, саботаже, шпионаже, заговоре и в чём-то ещё, всего не упомнить.) Так вот, в «Шахтинском деле» в качестве улик фигурировали плащ и шляпа. Якобы одному инженеру-вредителю прислали из Германии плащ, а до этого какой-то немец привёз родственникам этого вредителя шляпу. Просто плащ-макинтош и шляпу с полями. Тогда в стране, обозначенной вышеуказанными литерами, было не купить хорошей одежды. А на некоторых предприятиях работали специалисты из Германии, вот они и привозили советским коллегам разные подержанные предметы гардероба в виде посылок от родных и близких. Следствие ухватилось за эти посылки и сформулировало: «шляпа — сигнал к антисоветскому восстанию, и макинтош — тоже знак к чему-нибудь такому». Полная чепуха, но сработало. В итоге пять человек были расстреляны, а сорок с чем-то получили от года до десяти лет.

А за несколько месяцев до следствия по «Шахтинскому делу» Кузмин написал:

— Зелёный плащ? Какой? — Ты в нём приехал.

— То призрак, нет зелёного плаща…

И ещё:

Так долго шляпой ты махал,

Что всем ужасно надоел.

И даже:

На днях, надеюсь, дело будет в шляпе.