— По-моему, очень даже похоже на то, чем занимаемся мы, — говорит он, не поднимая на меня глаз, словно рассуждает про себя.
Я молчу. Полицейский проводит рукой по подбородку. Ему где-то сорок с небольшим. Десятилетия курения явно сделали свое дело, но все же он красивый мужчина. Избавился бы от усов и видавшей виды куртки, можно было бы назвать его привлекательным. Когда он сидит вот так, в нем проступает нечто обезоруживающее — вроде того, что мы могли бы посидеть с ним, поболтать, что я могла бы спросить его, как он обычно завязывает беседу с информантом, и мы могли бы поразмышлять над сходствами и отличиями наших профессий. Хотелось бы знать, что из этого напускное, для создания желательного для него настроя, и что естественное (если есть).
— Есть ли среди ваших пациентов кто-нибудь, кто вас ненавидит? — неожиданно спрашивает Гюндерсен.
— То есть?
— Ну я не знаю… — Он разводит руками. — Вы сколько уже практикуете — четыре, пять лет?
— Три года.
— За это время у вас были пациенты, которые вели себя угрожающе?
— А вы как думаете? Я же работала с наркоманами в психозе.
Гюндерсен дружелюбно посмеивается.
— Понимаю, — говорит он. — Но, может, кто-то выделялся особо?
Вздохнув, я пожимаю плечами.
— Конечно, некоторые вели себя агрессивно, но я не думаю, что кто-нибудь испытывал ненависть лично ко мне. Скорее к системе, такое у меня впечатление.
— Достаточно бывает и ненависти к системе, — произносит Гюндерсен. — Подумайте немного на эту тему. Любая мелочь важна.
Я закрываю глаза: в памяти всплывает пара эпизодов, когда озлобленные, отчаявшиеся юнцы, переживающие абстиненцию или паническую атаку, плевали в меня. После этого я работала в детской клинике. Там были дошкольники, писавшиеся в постель, отказывающиеся посещать школу подростки, которые резали себе руки, — но ненависти к себе я не замечала. А потом — моя частная практика… Я задумываюсь. Трюгве…
Разве мне не казалось всегда, что в нем проскальзывает нечто ненавистническое? Может, и не по отношению ко мне, но по отношению к тому, что я для него олицетворяю, — к принуждению. Он обязан еженедельно являться сюда и отчитываться за свои действия. Он считает это унизительным. Временами, как в эту пятницу, его лицо искажается яростью. Однажды Трюгве сказал мне, что власть в руках у геймеров:
Но я не хочу рассказывать об этом Гюндерсену. Во-первых, это притянуто за уши. Если б Трюгве хотел отделаться от меня и если б он на самом деле был готов прибегнуть к таким экстремальным средствам — и это весьма жидкие предпосылки, — зачем ему убивать Сигурда? Почему не прикончить меня саму? Не говоря уже о других вещах: почему именно в Крукскуге; как это связано с ложью Сигурда; кто бродит по моему дому ночами? Другая причина не рассказывать о Трюгве — я представляю, как с ним тогда обойдутся. Представляю, как Гюндерсен беспардонно заявится в кухню к отчаявшимся родителям Трюгве — так же как на мою кухню двадцать минут назад, — и скажет: так, послушайте-ка, а вот психолог вашего Трюгве полагает, что тот вполне мог убить ее супруга. После этого будет невозможно вновь выстроить с этой семьей доверительные отношения. И даже если я (что на самом деле правда) не слишком расстроюсь, потеряв еженедельный сеанс с Трюгве, я боюсь, что это может травмировать его, травмировать их, что это подорвет их доверие к системе. Не говоря уже о том, что я не смогу смотреть в глаза его и без того уже много чего пережившим родителям и читать в них разочарование. И только потому, что Трюгве — единственный из моих пациентов, кто выказывает какие-то признаки ненависти. Мысль же о том, что он мог выстрелить Сигурду в спину, кажется мне совершенно неправдоподобной. Поэтому я говорю:
— Нет, ни о ком не могу такого подумать.
Гюндерсен кивает.
— Дайте знать, если надумаете, — говорит он и задумывается. — Надо же, какая благодать… Несколько лет практики — и никто вас не ненавидит.
Я изображаю улыбку.