Книги

Тело каждого: книга о свободе

22
18
20
22
24
26
28
30

В «Порнографии» Дворкин негодует по поводу бесконечных восхвалений де Сада за стремление к свободе со стороны Сартра, Симоны де Бовуар и многих других:

[ Во всей литературе о де Саде… пишут о его жадной страсти к свободе; за эту страсть несправедливое и репрессивное общество его жестоко наказывает… В нарушении сексуальных и социальных границ как в его жизни, так и в романах видят исключительно революционное зерно. Антисоциальный характер его сексуальности преподносят как радикальный вызов обществу с его неумолимыми традициями подавления сексуального желания… Тюремное заключение де Сада для них – это наглядное проявление деспотизма системы, которая сдерживает, контролирует и регулирует сексуальность, не дает ей свободно стремиться к анархическому самоудовлетворению[127]. ]

Но что Картер обнаружила в де Саде, так это глубокую двойственность полной свободы. В его романах она видит не упоение развратом, но, скорее, reductio ad absurdum[128] кошмарных последствий необузданного аппетита. Ее де Сад скептичен, даже параноидален в отношении к свободе и одержим взвешиванием и высчитыванием ее цены. Его романы – и в этом во многом их трагедия – развенчивают миф о свободе и обнажают зависимость политической и сексуальной свободы индивида в самых разных ее проявлениях от подчинения и принуждения других. «Виртуоз увечий» – называет его Картер, под увечьями имея в виду те, что причиняет любая разновидность неравенства.

Люди, обладающие властью в реальности: банкиры, судьи, епископы, законодатели, финансисты и политики – это люди, обладающие властью у де Сада. Так, либертины в «Ста двадцати днях Содома» тратят прибыль от Тридцатилетней войны на кровавую попойку – «пиявки, вечно выжидающие бедствий, которые они скорее провоцируют, нежели сдерживают, – всё ради личной выгоды от них»[129]. Капиталисты катастроф – называем мы их сейчас. Аналогичным образом люди, не имеющие власти, у де Сада страдают от этого. Жены, дочери, женщины, девочки, мальчики. Бедные, необразованные, невинные, молодые. Свобода во вселенной де Сада – это игра в одни ворота: либо она у тебя есть, либо ее нет, и, в частности, поэтому его произведения продолжают находить отклик в двадцать первом веке с его секс-лагерями и движением Me Too. Ни сексуальные преступления Харви Вайнштейна или Джеффри Эпштейна, ни унижения их жертв не удивили бы де Сада, как не удивил бы его приход Трампа к власти. Картер пишет: «Один из самых жестоких уроков де Сада заключается в том, что тирания свойственна любым привилегиям. Моя свобода, если она не считается с твоей свободой, неизбежно делает тебя несвободным»[130].

Подход Картер мне кажется правильным по той причине, что она, в отличие от многих других, анализирует непосредственный опыт чтения де Сада: каково быть в теле читателя, читать текст предложение за предложением. Дворкин говорит, что романы де Сада служат для удовлетворения похоти, но их не сравнить с прочей порнографической литературой, и не только из-за сцен шокирующего насилия. В отличие от классики садо-мазо вроде «Истории глаза» и «Истории О», они в корне невозбуждающие.

Люди часто сравнивают секс в его книгах со сложным формальным танцем или работой машин на заводе и в этом четко улавливают невероятную монотонность и механический характер десадовского разврата. Однако такое описание не передает ужас, который ты испытываешь, и ужас этот не только от созерцания жуткого действа. Фантазии де Сада и то, как он пишет о них, производят в читателе некое внутреннее разделение: зрелище абсолютного нигилизма низводит тебя до одного только тела и одновременно превращает в чужака в собственном теле. Это короткий, самоубийственный опыт того, что значит – словами Симоны Вейль – быть душой внутри неодушевленного предмета, руинами с человеческим лицом.

Удовольствие не главное ни для читателя, ни для либертинов, которые управляют этим дьявольским механизмом. Суть скрупулезных ритуалов – неважно, увенчаны они труднодостижимым оргазмом или нет, – в двух вещах: в насильственном контроле над чужими телами, в том числе над их непроизвольными или полунепроизвольными функциями, и во власти причинять сильную боль, наносить раны и убивать. Но всё это не приводит к разрядке. Чем больше герои стремятся к удовлетворению, тем более пустым, однообразным и невыносимым становится их мир. Оказывается, когда строишь своими руками ад, тебе же предстоит в нем жить. А тела их жертв продолжают множиться, обескровленные, сожженные, разрубленные на части, сшитые обратно, – тут вспоминаются зверства Иди Амина или «красных кхмеров».

Де Сад как либертин воплощает в себе неоднозначность слова liberty, «свобода», его парадоксально противоположные смыслы. Со Средних веков оно означало свободу от оков, рабства и заточения, от деспотического контроля или диктатуры, но также способность или власть поступать так, как вздумается, без препятствий и ограничений; свободу от судьбы или необходимости; свободу воли; свободу перемещения; неограниченный доступ к чему-либо; свободу от рамок обычаев; привилегию, неприкосновенность или право.

Как выясняется (и как де Сад всеми силами пытается нам сказать), пользоваться свободами и давать свободу – не одно и то же. Не случайно рай либертинов – это тюрьма, огороженная стенами и замурованная, откуда не сбежать ни тем, чью свободу забрали, ни тем, кто ее забрал. Полная свобода действий может иметь и имеет страшные последствия для тех, кому не повезло стать жертвами этих действий. Абсолютная свобода, предупреждает нас де Сад, больше похожа на Аушвиц, чем на Эдем.

* * *

Решительный скептицизм де Сада по поводу сексуальной свободы особенно интересен при чтении Райха. В воображаемом устройстве общества у обоих центральное место занимает оргазм. Но если видение Райха – утопия, то де Сад рисует постапокалиптический мир необузданной жестокости и насилия, еще более страшный, чем пророчества Фрейда в «Недовольстве культурой». Райх верил, что проявление сексуальности – это путь не только к личной свободе, но и к более свободному миру, где естественным образом воцарится равенство. Де Сад же, с другой стороны, знал – и само его имя связано с этим знанием, – что секс – это не только удовольствие, душевная связь, близость или возвышенный экстаз. У этого акта могут быть разные цели и требования, в числе которых боль, подчинение, унижение, наказание, даже уничтожение.

Сонтаг критиковала Райха много за что, в частности за игнорирование этого темного аспекта секса. В интервью журналу «Роллинг Стоун» осенью 1979-го, в год публикации «Женщины по де Саду», она говорила о наивности его видения. «Мне кажется, он не понимал демонической стороны человеческой натуры, – сказала она, – в его голове сексуальность была чем-то исключительно прекрасным. Конечно, она может быть такой, но еще она – очень темное место; это арена демонов»[131].

Для Сонтаг типично выборочное освещение фактов. Райх прекрасно осознавал, какой может быть демоническая сторона человека. Только он относился к ней как к признаку травмы, искажения того, что он называл естественной сексуальностью, которая, верил он, может быть только умеренной и безобидной (я почти слышу, как Фуко фыркает у себя в могиле). В книге «Психология масс и фашизм» он употребляет слово «демонический» в бравурном пассаже о том, как сексуальность извращается под гнетом вездесущего патриархального капитализма – системы подчинения и контроля. Ограничение сексуальной свободы женщин и детей – вечных жертв де Сада – превращает сексуальность в товар. Что касается мужчин, то в детстве они подвергаются такому посрамлению и подавлению, что их мягкость превращается в злобу. «Отныне, – пишет он, – сексуальность окончательно искажена; она становится дьявольской, демонической и требует обуздания… А тот факт, что это сексуальность патриархальная, а не естественная, просто упускается из виду»[132].

Как и в случае Дворкин, анализ Райха растет из личного опыта. Когда ему было одиннадцать, он узнал, что его обожаемая мать Сесилия, женщина настолько скромная, что ее прозвали das Schaf, «овечка», завела роман с его репетитором. Он увидел, как они целуются. Он услышал, как скрипит кровать, когда они были вместе. В конце концов он подсмотрел за ними через дверь; зрелище вызвало у него восторг, отвращение и ревность. Какая-то часть его хотела оказаться на месте репетитора, и он даже фантазировал, как он мог бы, угрожая рассказать всё отцу, Эдиповым шантажом попасть к матери в постель.

Отец Райха Лео был ревнивым мужчиной. К двенадцати годам Райха он уже был уверен, что его жена изменяет ему, но не знал с кем. Однажды вечером он увидел ее наедине с репетитором. Схватив ее, он потащил ее вверх по лестнице, называя шлюхой. Из своей комнаты Райх слышал, «только (!) как тело швыряют по комнате и оно падает на кровать»[133], вслед за чем отец в ярости закричал, что убьет ее. Через несколько мгновений он ворвался в комнату Райха и заставил его признаться, что он видел. Этот тяжелый разговор был прерван «глубоким стоном»[134] из спальни. Сесилия выпила чистящее средство и теперь корчилась на кровати.

Лео спас ей жизнь, вызвав у нее рвоту, но весь следующий год колотил ее так сильно, что следы побоев перестали сходить с ее лица и тела. В «Страсти юности» Райх вспоминает «леденящие кровь сцены, бесконечное насилие. Мать совершенно потеряла способность чувствовать и апатично позволяла осыпать себя ударами»[135]. К своему огромному стыду, он не мог защитить ее. Хуже того, он сам от нее отвернулся и даже повышал на нее голос (боль этого признания всегда напоминает мне, как Дворкин писала о своем чувстве стыда, когда в период самых яростных вспышек ее мужа она пинала и била свою любимую собаку). В конце концов Сесилия вновь попыталась покончить с собой. В этот раз она только сожгла слизистую желудка. Словно героине сказки, ей потребовалось выпить яд в третий раз, чтобы он наконец сработал, и даже тогда она умирала целых два дня.

Вряд ли будет преувеличением сказать, что случившееся с его матерью стало главным толчком к работе Райха в области сексуального равноправия и открыло ему глаза на последствия как патриархальной модели собственничества, так и запретов, связанных с сексом. Когда он говорил о сексуальной революции, он имел в виду не столько фантазию о бесконечных оргазмах, сколько мир, где женщины смогут исследовать свою сексуальность без страха кары, насилия или смерти. Интерес и сочувствие к женщинам сделали Райха в 1970-х годах значимым ориентиром для феминисток самых разных убеждений. Его идеи о политике и гендере легли в основу книги Шуламит Файерстоун «Диалектика пола: в защиту феминистской революции», вышедшей в том же году, что и «Политика пола», но отличавшейся от нее куда более радикальными требованиями. Райх – центральный и во многом неоднозначный персонаж основательного труда 1974 года по переосмыслению психоанализа авторства Джулиет Митчелл «Психоанализ и феминизм: Фрейд, Райх, Лэйнг и женщины», а экофеминистка и сторонница гендерного эссенциализма Сьюзен Гриффин опиралась на него в своих работах о порнографии и сексуальном насилии.

Зачитывалась им и Андреа Дворкин. В 1987 году она опубликовала книгу «Половая связь» – душераздирающий разбор акта соития с точки зрения власти. Именно в ней она описывала Райха как самого оптимистичного из всех борцов за сексуальное освобождение и «единственного мужчину, который действительно презирает сексуальное насилие»[136]. На первый взгляд они кажутся неожиданными товарищами, но, как бы ни было сложно состыковать между собой райховское воспевание силы оргазма и скептицизм Дворкин по поводу акта гетеросексуального проникновения (так, она призывала мужчин отказаться от эрекции), у их взглядов есть общий фундамент. Они оба считают порнографию и насилие в сексе неестественными культурными пережитками, одновременно продуктом и орудием патриархата. Оба утверждают, что семья – инкубатор этой идеологии, где младенца с детства учат подчиняться авторитету отца. Что более важно, они оба верят в некий иной секс, и, хотя детали этого утопического акта остаются туманными, они убеждены, что основан он не на желании причинить боль, но на абсолютном равенстве.

В 1980-х годах Дворкин выступала с громкими и скандальными нападками на определенные практики в сексе, в частности на БДСМ, который она называла стокгольмским синдромом насилия. Как и в случае с де Садом, она отказывалась отделять реальное от воображаемого. Хотя многие ее аргументы звучат весьма убедительно, я должна признать, что мой скептицизм в данном случае перевешивает. Не обязательно верить, что внутри каждого из нас живет чистая, незапятнанная личность, чтобы понимать, как вредоносны могут быть для нашей сексуальной фантазии структуры беззакония и принуждения, внутри которых мы обитаем. Но я не согласна, в отличие от Райха и Дворкин, что секс становится непременно дисфункциональным или выражением мизогинии только потому, что включает в себя добровольные акты мазохизма или садизма.

Как и литература, секс – это пространство игры воображения, в котором можно встретить опасные силы и соприкоснуться с ними. И, как и болезнь, секс – это погружение в то, что Эдвард Сент-Обин однажды назвал «областью тьмы до появления речи»[137], где таятся неведомые удовольствия и ужасы. БДСМ, добровольная версия десадовских наслаждений, – один из способов попасть туда, это путь к сильнейшим чувствам младенчества, к телу того времени, когда речь еще не вмешалась в его жизнь. Это не всегда просто воспроизведение паттернов мизогинии, как считала Дворкин. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на несколько рисунков Тома оф Финланд.

Уверена, что не одна я в детстве достала с родительской полки «Политику пола» и, прочитав в самом начале рассказ о женщине, которую имеют в ванне, нашла его не страшным, а возбуждающим. Не этим ли подкупает «История О» – возможностью отдаться не столько мужской власти (всей этой веренице мужчин с членами наружу и требованием называть их «хозяином»), сколько самому телу с его пугающим, всепоглощающим царством бессловесности? Дворкин яростнее всего протестовала против этого источника возбуждения – удовольствия О от превращения в одно только тело, его части и отверстие. Разве не в этом смысл секса: отбросить говорящее «я» и упасть в бездну?