В «Порнографии» Дворкин негодует по поводу бесконечных восхвалений де Сада за стремление к свободе со стороны Сартра, Симоны де Бовуар и многих других:
[ Во всей литературе о де Саде… пишут о его жадной страсти к
Но что Картер обнаружила в де Саде, так это глубокую двойственность полной свободы. В его романах она видит не упоение развратом, но, скорее, reductio ad absurdum[128] кошмарных последствий необузданного аппетита. Ее де Сад скептичен, даже параноидален в отношении к свободе и одержим взвешиванием и высчитыванием ее цены. Его романы – и в этом во многом их трагедия – развенчивают миф о свободе и обнажают зависимость политической и сексуальной свободы индивида в самых разных ее проявлениях от подчинения и принуждения других. «Виртуоз увечий» – называет его Картер, под увечьями имея в виду те, что причиняет любая разновидность неравенства.
Люди, обладающие властью в реальности: банкиры, судьи, епископы, законодатели, финансисты и политики – это люди, обладающие властью у де Сада. Так, либертины в «Ста двадцати днях Содома» тратят прибыль от Тридцатилетней войны на кровавую попойку – «пиявки, вечно выжидающие бедствий, которые они скорее провоцируют, нежели сдерживают, – всё ради личной выгоды от них»[129]. Капиталисты катастроф – называем мы их сейчас. Аналогичным образом люди, не имеющие власти, у де Сада страдают от этого. Жены, дочери, женщины, девочки, мальчики. Бедные, необразованные, невинные, молодые. Свобода во вселенной де Сада – это игра в одни ворота: либо она у тебя есть, либо ее нет, и, в частности, поэтому его произведения продолжают находить отклик в двадцать первом веке с его секс-лагерями и движением Me Too. Ни сексуальные преступления Харви Вайнштейна или Джеффри Эпштейна, ни унижения их жертв не удивили бы де Сада, как не удивил бы его приход Трампа к власти. Картер пишет: «Один из самых жестоких уроков де Сада заключается в том, что тирания свойственна любым привилегиям. Моя свобода, если она не считается с твоей свободой, неизбежно делает тебя несвободным»[130].
Подход Картер мне кажется правильным по той причине, что она, в отличие от многих других, анализирует непосредственный опыт чтения де Сада: каково быть в теле читателя, читать текст предложение за предложением. Дворкин говорит, что романы де Сада служат для удовлетворения похоти, но их не сравнить с прочей порнографической литературой, и не только из-за сцен шокирующего насилия. В отличие от классики садо-мазо вроде «Истории глаза» и «Истории О», они в корне невозбуждающие.
Люди часто сравнивают секс в его книгах со сложным формальным танцем или работой машин на заводе и в этом четко улавливают невероятную монотонность и механический характер десадовского разврата. Однако такое описание не передает ужас, который ты испытываешь, и ужас этот не только от созерцания жуткого действа. Фантазии де Сада и то, как он пишет о них, производят в читателе некое внутреннее разделение: зрелище абсолютного нигилизма низводит тебя до одного только тела и одновременно превращает в чужака в собственном теле. Это короткий, самоубийственный опыт того, что значит – словами Симоны Вейль – быть душой внутри неодушевленного предмета, руинами с человеческим лицом.
Удовольствие не главное ни для читателя, ни для либертинов, которые управляют этим дьявольским механизмом. Суть скрупулезных ритуалов – неважно, увенчаны они труднодостижимым оргазмом или нет, – в двух вещах: в насильственном контроле над чужими телами, в том числе над их непроизвольными или полунепроизвольными функциями, и во власти причинять сильную боль, наносить раны и убивать. Но всё это не приводит к разрядке. Чем больше герои стремятся к удовлетворению, тем более пустым, однообразным и невыносимым становится их мир. Оказывается, когда строишь своими руками ад, тебе же предстоит в нем жить. А тела их жертв продолжают множиться, обескровленные, сожженные, разрубленные на части, сшитые обратно, – тут вспоминаются зверства Иди Амина или «красных кхмеров».
Де Сад как либертин воплощает в себе неоднозначность слова liberty, «свобода», его парадоксально противоположные смыслы. Со Средних веков оно означало свободу от оков, рабства и заточения, от деспотического контроля или диктатуры, но также способность или власть поступать так, как вздумается, без препятствий и ограничений; свободу от судьбы или необходимости; свободу воли; свободу перемещения; неограниченный доступ к чему-либо; свободу от рамок обычаев; привилегию, неприкосновенность или право.
Как выясняется (и как де Сад всеми силами пытается нам сказать), пользоваться свободами и давать свободу – не одно и то же. Не случайно рай либертинов – это тюрьма, огороженная стенами и замурованная, откуда не сбежать ни тем, чью свободу забрали, ни тем, кто ее забрал. Полная свобода действий может иметь и имеет страшные последствия для тех, кому не повезло стать жертвами этих действий. Абсолютная свобода, предупреждает нас де Сад, больше похожа на Аушвиц, чем на Эдем.
Решительный скептицизм де Сада по поводу сексуальной свободы особенно интересен при чтении Райха. В воображаемом устройстве общества у обоих центральное место занимает оргазм. Но если видение Райха – утопия, то де Сад рисует постапокалиптический мир необузданной жестокости и насилия, еще более страшный, чем пророчества Фрейда в «Недовольстве культурой». Райх верил, что проявление сексуальности – это путь не только к личной свободе, но и к более свободному миру, где естественным образом воцарится равенство. Де Сад же, с другой стороны, знал – и само его имя связано с этим знанием, – что секс – это не только удовольствие, душевная связь, близость или возвышенный экстаз. У этого акта могут быть разные цели и требования, в числе которых боль, подчинение, унижение, наказание, даже уничтожение.
Сонтаг критиковала Райха много за что, в частности за игнорирование этого темного аспекта секса. В интервью журналу «Роллинг Стоун» осенью 1979-го, в год публикации «Женщины по де Саду», она говорила о наивности его видения. «Мне кажется, он не понимал демонической стороны человеческой натуры, – сказала она, – в его голове сексуальность была чем-то исключительно прекрасным. Конечно, она может быть такой, но еще она – очень темное место; это арена демонов»[131].
Для Сонтаг типично выборочное освещение фактов. Райх прекрасно осознавал, какой может быть демоническая сторона человека. Только он относился к ней как к признаку травмы, искажения того, что он называл естественной сексуальностью, которая, верил он, может быть только умеренной и безобидной (я почти слышу, как Фуко фыркает у себя в могиле). В книге «Психология масс и фашизм» он употребляет слово «демонический» в бравурном пассаже о том, как сексуальность извращается под гнетом вездесущего патриархального капитализма – системы подчинения и контроля. Ограничение сексуальной свободы женщин и детей – вечных жертв де Сада – превращает сексуальность в товар. Что касается мужчин, то в детстве они подвергаются такому посрамлению и подавлению, что их мягкость превращается в злобу. «Отныне, – пишет он, – сексуальность окончательно искажена; она становится дьявольской, демонической и требует обуздания… А тот факт, что это сексуальность патриархальная, а не естественная, просто упускается из виду»[132].
Как и в случае Дворкин, анализ Райха растет из личного опыта. Когда ему было одиннадцать, он узнал, что его обожаемая мать Сесилия, женщина настолько скромная, что ее прозвали das Schaf, «овечка», завела роман с его репетитором. Он увидел, как они целуются. Он услышал, как скрипит кровать, когда они были вместе. В конце концов он подсмотрел за ними через дверь; зрелище вызвало у него восторг, отвращение и ревность. Какая-то часть его хотела оказаться на месте репетитора, и он даже фантазировал, как он мог бы, угрожая рассказать всё отцу, Эдиповым шантажом попасть к матери в постель.
Отец Райха Лео был ревнивым мужчиной. К двенадцати годам Райха он уже был уверен, что его жена изменяет ему, но не знал с кем. Однажды вечером он увидел ее наедине с репетитором. Схватив ее, он потащил ее вверх по лестнице, называя шлюхой. Из своей комнаты Райх слышал, «только (!) как тело швыряют по комнате и оно падает на кровать»[133], вслед за чем отец в ярости закричал, что убьет ее. Через несколько мгновений он ворвался в комнату Райха и заставил его признаться, что он видел. Этот тяжелый разговор был прерван «глубоким стоном»[134] из спальни. Сесилия выпила чистящее средство и теперь корчилась на кровати.
Лео спас ей жизнь, вызвав у нее рвоту, но весь следующий год колотил ее так сильно, что следы побоев перестали сходить с ее лица и тела. В «Страсти юности» Райх вспоминает «леденящие кровь сцены, бесконечное насилие. Мать совершенно потеряла способность чувствовать и апатично позволяла осыпать себя ударами»[135]. К своему огромному стыду, он не мог защитить ее. Хуже того, он сам от нее отвернулся и даже повышал на нее голос (боль этого признания всегда напоминает мне, как Дворкин писала о своем чувстве стыда, когда в период самых яростных вспышек ее мужа она пинала и била свою любимую собаку). В конце концов Сесилия вновь попыталась покончить с собой. В этот раз она только сожгла слизистую желудка. Словно героине сказки, ей потребовалось выпить яд в третий раз, чтобы он наконец сработал, и даже тогда она умирала целых два дня.
Вряд ли будет преувеличением сказать, что случившееся с его матерью стало главным толчком к работе Райха в области сексуального равноправия и открыло ему глаза на последствия как патриархальной модели собственничества, так и запретов, связанных с сексом. Когда он говорил о сексуальной революции, он имел в виду не столько фантазию о бесконечных оргазмах, сколько мир, где женщины смогут исследовать свою сексуальность без страха кары, насилия или смерти. Интерес и сочувствие к женщинам сделали Райха в 1970-х годах значимым ориентиром для феминисток самых разных убеждений. Его идеи о политике и гендере легли в основу книги Шуламит Файерстоун «Диалектика пола: в защиту феминистской революции», вышедшей в том же году, что и «Политика пола», но отличавшейся от нее куда более радикальными требованиями. Райх – центральный и во многом неоднозначный персонаж основательного труда 1974 года по переосмыслению психоанализа авторства Джулиет Митчелл «Психоанализ и феминизм: Фрейд, Райх, Лэйнг и женщины», а экофеминистка и сторонница гендерного эссенциализма Сьюзен Гриффин опиралась на него в своих работах о порнографии и сексуальном насилии.
Зачитывалась им и Андреа Дворкин. В 1987 году она опубликовала книгу «Половая связь» – душераздирающий разбор акта соития с точки зрения власти. Именно в ней она описывала Райха как самого оптимистичного из всех борцов за сексуальное освобождение и «единственного мужчину, который
В 1980-х годах Дворкин выступала с громкими и скандальными нападками на определенные практики в сексе, в частности на БДСМ, который она называла стокгольмским синдромом насилия. Как и в случае с де Садом, она отказывалась отделять реальное от воображаемого. Хотя многие ее аргументы звучат весьма убедительно, я должна признать, что мой скептицизм в данном случае перевешивает. Не обязательно верить, что внутри каждого из нас живет чистая, незапятнанная личность, чтобы понимать, как вредоносны могут быть для нашей сексуальной фантазии структуры беззакония и принуждения, внутри которых мы обитаем. Но я не согласна, в отличие от Райха и Дворкин, что секс становится непременно дисфункциональным или выражением мизогинии только потому, что включает в себя добровольные акты мазохизма или садизма.
Как и литература, секс – это пространство игры воображения, в котором можно встретить опасные силы и соприкоснуться с ними. И, как и болезнь, секс – это погружение в то, что Эдвард Сент-Обин однажды назвал «областью тьмы до появления речи»[137], где таятся неведомые удовольствия и ужасы. БДСМ, добровольная версия десадовских наслаждений, – один из способов попасть туда, это путь к сильнейшим чувствам младенчества, к телу того времени, когда речь еще не вмешалась в его жизнь. Это не всегда просто воспроизведение паттернов мизогинии, как считала Дворкин. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть на несколько рисунков Тома оф Финланд.
Уверена, что не одна я в детстве достала с родительской полки «Политику пола» и, прочитав в самом начале рассказ о женщине, которую имеют в ванне, нашла его не страшным, а возбуждающим. Не этим ли подкупает «История О» – возможностью отдаться не столько мужской власти (всей этой веренице мужчин с членами наружу и требованием называть их «хозяином»), сколько самому телу с его пугающим, всепоглощающим царством бессловесности? Дворкин яростнее всего протестовала против этого источника возбуждения – удовольствия О от превращения в одно только тело, его части и отверстие. Разве не в этом смысл секса: отбросить говорящее «я» и упасть в бездну?