Если дегенеративность является врожденным качеством, значит, проблемы, связанные с ней, не порождаются нищетой и общественным режимом, но свойственны телу как таковому. Сторонники этого бесчеловечного взгляда на мир, коих всё еще много среди правых, считают социальное государство, благотворительность и даже вакцинацию разорительными затеями, бессильными перед лицом наследственной слабости и нетрудоспособности. В качестве примера можно привести скандальный документ, написанный в 2013 году тогдашним старшим советником министра образования Великобритании Домиником Каммингсом, в котором он выражает сомнения в целесообразности программ вроде Sure Start[82] и заявляет, что «сейчас большинство главных участников дискуссий по таким проблемам, как социальная мобильность, полностью игнорируют генетику, что делает их доводы в лучшем случае некорректными и зачастую просто бесполезными»[83].
К концу девятнадцатого века был поднят вопрос, могут ли дегенеративные люди иметь право производить на свет потомство. Звучит как риторика Третьего рейха, вот только концепцию евгеники изобрел еще в 1883 году двоюродный брат Дарвина Фрэнсис Гальтон. Он полагал, что генофонд людей, как овец или коров, можно улучшить путем селекции. Он предложил два пути достижения утопического будущего, где будет жить «лучшее племя»[84]: позитивная евгеника, то есть стимуляция размножения подходящего для репродукции населения, и негативная евгеника, то есть предотвращение размножения «непригодных».
Позитивная евгеника, может, и считается не такой ужасной в своих последствиях, как негативная, но обе модели помещают ценность человеческой жизни на скользящую шкалу. Недостаточно просто иметь тело. Это должно быть правильное тело. Евгеника предполагает наличие признаков, по которым одни тела считаются достойными защиты, а другие не могут претендовать на место в общечеловеческом резерве. Какой суд или институт будет определять «непригодных», какая полиция будет следить за соблюдением закона и какое наказание ожидает несогласных – все эти вопросы в скором будущем будут решены самым детальным образом. И всё же существует множество доказательств авторитарного потенциала евгеники задолго до прихода Гитлера к власти. Первую нелегальную стерилизацию с целью не допустить рождения «второразрядного» потомства провели в Германии в 1897 году. Процедура быстро стала очень популярной, особенно в США, где ей нашли применение в рамках открыто расистской повестки. Расовая гигиена, как еще называли евгенику, не всегда буквально означала имперскую программу по обеспечению выживания псевдонаучной белой или арийской расы, но скорее стремление к однородности и чистоте.
Что сейчас кажется совершенно поразительным, так это количество участников движения за сексуальное освобождение в 1920-х годах, которые соглашались с той или иной евгенической программой. В предвоенные годы так называемую «евгенику благосостояния» (отличную от «расовой евгеники») всё еще считали инструментом утопии, рациональным способом построить мир без недугов и наследственных заболеваний – хотя известно, что уже тогда ее применяли принудительно. Так, фабианцы, из их числа Герберт Уэллс и Беатрис Уэбб, вступили в Британское евгеническое общество, а Мэри Строупс, Маргарет Сэнгер и Хелен Штекер в то же время поддерживали разнообразные евгенические теории.
Евгеника предлагала рациональное основание для легализации контрацепции, что как будто бы способствовало разрыву непременной связи между сексом и беременностью и таким образом позволяло женщинам полноценно наслаждаться свободой половой жизни. В Германии, как и во многих других странах, запреты абортов и контрацепции не в последнюю очередь держались на желании увеличить численность населения. Теория о сексуальной гигиене дала борцам за свободу аргументы в пользу узаконивания контрацепции, представив ее как часть патриотической кампании по улучшению качества потомства нации и защите генофонда от загрязнения. Даже на первый взгляд невинное переименование контрацепции в «контроль рождаемости», а позже в «планирование семьи» – термины столь привычные сегодня, что мы даже не задумываемся о них, – тогда позволило сделать приемлемым нерепродуктивный секс – секс ради удовольствия, замаскировав его в консервативную евгеническую оболочку. Многие борцы за сексуальное освобождение использовали спектр дегенеративности для подкрепления своих аргументов и прибегали к пренебрежительной риторике о никчемной, асоциальной бедноте и непригодных для размножения людях, чей репродуктивный потенциал необходимо контролировать или вовсе их его лишать.
Райха всё это тревожило. В «Людях в беде» он рассказывает, как печально ему было без конца слышать евгенические доводы из уст людей, которые явно никогда не бывали в клиниках для рабочего класса и не слышали рассказов женщин о том, как они гнут спину на сдельных работах, как их избивают мужья и что у них уже есть шесть детей, которых им нечем кормить. «Они пытались определить, является ли туберкулез, умственная отсталость или плоскостопие в роду показанием для аборта, – вспоминал он утомленно. – И только крайние радикалы выступали в защиту права женщины на ее тело»[85]. Его же решение, как всегда, представляло собой сплав идей, на этот раз Маркса и Мальтуса: «общественная борьба за улучшение жизни масс
Можно было бы понадеяться, что Хиршфельд тоже воздержится от демонизации «непригодных». Он не верил в концепцию расовой чистоты и называл народы гибридными сообществами. В книге «Расизм» он твердо стоял на своем: «Разницы между расами не существует – она есть только между отдельными индивидами. Я сужу по опыту, равного которому нет ни у кого или почти никого, – такое огромное число мужчин и женщин по всему свету консультировались со мной по вопросам секса»[87]. Пока мир погружался в войну, он мечтал о Menschenheitsstaat, республике всего человечества. В ответ на требование определиться, немец он или еврей, он объявил себя гражданином мира (когда в 2016 году премьер-министр Великобритании Тереза Мэй сказала на партийной конференции тори: «Если ты называешь себя гражданином мира, то ты человек без гражданства», я подумала о Хиршфельде).
Однако в межвоенный период даже Хиршфельд верил в евгенику благосостояния. В 1913 году он стал одним из основателей Медицинского общества сексологии и евгеники. По свидетельству его биографа Ральфа Доуза, он представлял общество на публичных слушаниях Имперского совета по здравоохранению, где согласился с необходимостью принудительной стерилизации педофилов, а также «психически… скудоумных»[88] людей, – идея радикальная даже для того времени, против которой он горячо выступал уже в 1934 году, когда стало пугающе понятно, какие у нее могут быть последствия. Он также выразил неуверенность в том, стоит ли трансвеститам заводить детей из-за риска рождения дегенеративного потомства, после чего с сомнением добавил: «С другой стороны, дети трансвеститов, которые мне встречались, производили впечатление нормальных и здоровых»[89].
Первый биограф Хиршфельда Шарлотта Вольф критиковала его еще более резко. Вольф была немецким врачом-сексологом, лесбиянкой и активной участницей борьбы за секс-реформы в предвоенном Берлине. В биографии Хиршфельда, в остальном призванной восстановить репутацию забытого героя, она пишет, что испытала шок, когда узнала о его длительном антинаучном интересе к телесным маркерам дегенеративности. Он составлял список признаков и симптомов, рассказывает она, анатомических доказательств неприемлемости, которые не может скрыть беспомощное тело. По сути, он занимался делом, максимально далеким от собственных революционных исследований в области секса и гендерных различий. В одном он стремился к принятию многообразия, в другом – к дискриминации. Вольф с негодованием цитирует его дотошную, предательскую стигму «непригодного»: «…асимметрия лица и головы, маленькие глаза, нистагм, косоглазие, слишком большие уши, заикание, многочисленные липомы, склонность к варикозному расширению вен»[90].
Идеи кочуют, трансформируются, забываются, возрождаются. У борцов за сексуальные реформы была мечта о лучшем мире, и евгеника виделась им путем к нему. Они верили в хорошие и плохие тела, в шкалу человеческой ценности, которую лично я нахожу омерзительной. Тот факт, что их утопия – мир удовольствий, не связанных с институтами семьи государства и церкви, – была основана в лучшем случае на патерналистском, в худшем – на силовом вмешательстве государства, представляет собой один из многих парадоксов социализма среднего класса.
И всё же важно помнить, что их версия евгеники отличается от возникшей в Германии в тридцатых: то была не евгеника, нацеленная на освобождение секса от репродуктивных требований, но жестокая, маниакальная программа истребления; евгеника вкупе с сокращением свобод и установлением фашистских законов, контролирующих каждый аспект жизни тела, – всё ради фантазии о населении планеты чистой «арийской» расой, этой бесконечной нелепицы. Гротескный, извращенный, псевдонаучный проект превосходства белых, одинаковых людей – самая гнусная затея на земле.
Ситуация изменилась очень быстро после поджога Рейхстага 27 февраля 1933 года. На следующее утро начались массовые аресты коммунистов и интеллигенции. Полное уничтожение – Auflösung – движения за сексуальные реформы было в числе главных приоритетов нацистов. Секс, будучи приватным актом, возможным только в уединении и ночью, в то же время главный инструмент формирования и поддержания нации. Контроль сексуальности и размножения абсолютно необходим в любой тоталитарной системе, особенно если рождаемость в ней стремительно падает. Ишервуд рассказывает, что партия нацистов уже много лет обещала «покончить с гомосексуальностью, поскольку
Тот март был не по сезону теплым. Жена консьержа дома, где жил Ишервуд, называла погоду «гитлеровской»[92]. Его улица, Ноллендорфштрассе, вся алела свастиками. На площадях и в парках из громкоговорителей доносились речи Геринга и Геббельса. По улицам расхаживали толпы нацистов в униформах, вламываясь в рестораны, чтобы собрать взносы. Отказываться было не очень разумно, вспоминал Ишервуд. По всему городу множились импровизированные тюрьмы и комнаты для допросов. Политических заключенных увозили в бараки штурмовых отрядов на Папештрассе, и по городу ходило много слухов о страшных вещах, происходивших за их стенами. Ишервуд слышал, что людей заставляют плевать на фотографию Ленина, пить касторовое масло, есть старые носки, что людей пытают, многие уже погибли. Распространение этих слухов уже считалось изменой, и с каждым днем в газетах список преступных деяний дополнялся. В апреле он узнал о том, что трех его друзей, англичан и геев, арестовали. Ему было так страшно, что ему начали мерещиться свастики на собственных обоях. Всё в его комнате казалось ему нацистского коричневого цвета.
По всему городу обыскивали конторы и клиники групп, связанных с сексуальным освобождением. Книги и документы конфисковывали. Активистов арестовывали и допрашивали. Организации либо попадали под запрет, либо в них устанавливали новое руководство, и их деятельность менялась в соответствии с партийной линией. Райх, как известный еврей, коммунист и борец за сексуальные реформы, находился в серьезной опасности. Многих его товарищей по движению уже арестовали, и он знал, что гестапо следит за его квартирой. Двух его друзей убили на Папештрассе, всего в трех километрах от его дома. Несколько недель он скрывался в отелях под вымышленными именами. После того как в нацистской газете раскритиковали его книгу «Борьба молодежи за свои сексуальные интересы», он наконец покинул Германию: вместе с женой Анни, имея с собой только паспорта, они сели на ночной поезд до австрийской границы, где собирались пересечь горы под видом туристов-лыжников. После этого он по какой-то немыслимой и загадочной причине вернулся в Берлин – чтобы взять кое-какую одежду и белье, говорил он. Прокравшись в свою квартиру, он обнаружил, что гестапо украло у него «Камасутру», – этот факт только сильнее убедил его в том, что фашизм вырос из подавления сексуального влечения. Никто из друзей не дал ему денег в долг. Все боялись, что их увидят рядом с ним. Он собрал сумку и вновь бежал.
Ту осень он провел в ссылке в Дании, анализируя «Майн кампф» и работая над книгой «Психология масс и фашизм» – знаковым трудом о популярности нацизма с точки зрения сексуального подавления. Он утверждал, что патриархальная семья – это структурная ячейка фашизма, и исследовал, как Гитлер использовал для дегуманизации евреев глубинный ужас перед болезнями, передающимися половым путем, в особенности перед сифилисом, и на нем построил риторику инфекции и ее уничтожения, которая в скором времени выйдет далеко за рамки метафоры.
На момент прихода Гитлера к власти Хиршфельд еще находился в мировом турне. Он так и не вернулся на родину. Нацисты аннулировали его немецкое гражданство, и он поселился в Ницце, где жил несчастливо и вынашивал планы по открытию нового института во Франции до самой смерти в 1935 году. Ишервуд тоже отправился в ссылку, в первую очередь чтобы спасти своего нового любовника Хайнца, восемнадцатилетнего рабочего немецкого парня с большими карими глазами и сломанным носом. Одним из последних событий, свидетелем которого Ишервуд стал в Берлине, был бойкот евреев, начавшийся 1 апреля. Проталкиваясь в универмаг Натана Исраэля мимо двух штурмовиков на входе, чтобы демонстративно сделать одну маленькую покупку, в одном из громил в униформе он узнал бывшего сутенера из «Кози Корнер».
Кристофер и Хайнц покинули Берлин 13 мая 1933 года вместе с красноглазым Эрвином Хансеном, который работал смотрителем и ассистентом в Институте Хиршфельда, а позже погиб в концентрационном лагере. Хайнц совсем не спал, а Эрвин напился. Их план был прост. Как Ишервуд объяснял в письме матери, «когда Хайнца официально призовут и он официально откажется возвращаться в этот сумасшедший дом, он тут же станет, с точки зрения нацистов, преступником. Поэтому ему нужно получить другое гражданство – либо путем усыновления, либо поселившись в другой стране»[93].
Поначалу ссылка казалась идиллией. Старый друг Ишервуда по Институту Фрэнсис арендовал крошечный остров у греческих берегов и пригласил любовников пожить у него. Устроившись в палатке, Ишервуд с чувством писал: «Хайнц – моя единственная опора. Благодаря ему всё можно стерпеть. Когда он плавает, он издает звук „цык! цык!“ – похоже на крокодила из „Питера Пэна“»[94]. Он думал, что сможет привезти Хайнца в Англию, и отправился домой в одиночку, надеясь воссоединиться с ним в порту Харидж. Но когда они с Оденом пришли встречать паром, Хайнца они не увидели. В конце концов Ишервуд нашел его на допросе в помещении таможни. Оказалось, проблема была в письме от Кристофера, которое было у Хайнца с собой. «Письма такого рода мужчины обычно пишут своим возлюбленным»[95], – заявил сотрудник таможни, оглядывая их обоих. Въезд Хайнцу запретили. Разгневанный, униженный Ишервуд впервые понял, почему быть геем – значит принадлежать к племени. Отныне его ориентация значила для него больше, чем верность какому-либо гражданству.
Следующие четыре года любовники скитались по Европе, меняя страну каждый раз, когда у Хайнца истекала виза или разрешение на проживание, постоянно пытаясь купить ему новое гражданство. Тридцать дней тут, тридцать дней там, вечные перепалки из-за денег, вечно взаперти. Они жили в Чехословакии, Австрии, Греции, Франции, Англии, Голландии, на Гран-Канарии и Тенерифе, в Испании, Марокко, Дании, Бельгии, снова в Голландии, Люксембурге, Португалии, снова в Бельгии, снова во Франции, снова в Люксембурге. Веселые каникулы превратились в кошмар и отсчитывание неумолимо утекающих дней разрешенного проживания. Они играли в азартные игры и ссорились, заводили целые зверинцы животных в надежде на чувство оседлости, чтобы в очередной раз оставить всё и уехать.
В конце концов Хайнца депортировали из Люксембурга как нежелательное лицо. Ему пришлось вернуться в Германию, где его немедленно арестовали за уклонение от службы, привлекли к суду за гомосексуальные связи и в июне 1937 года назначили наказание за акты взаимного онанизма, совершенные в четырнадцати странах и Германском рейхе. Ему повезло: шесть месяцев в тюрьме, год в трудовом лагере и два года в армии. Каким-то чудом он пережил войну.