Книги

Тело каждого: книга о свободе

22
18
20
22
24
26
28
30

Это – слепое пятно? отрицание? – вероятно, и есть причина логического сбоя «Болезни как метафоры», причина иррационального отказа Сонтаг поверить в смертность, ее уверенности, что люди умирают, только если сами захотят, и едва скрываемого презрения к тем, кто сдается. Оказывая огромную помощь тем, кто подвержен стигме, «Болезнь как метафора» в то же время находится во власти магического мышления, которое Сонтаг придумала еще в детстве: если ты укротишь свои эмоции и отвергнешь тело, если ты будешь существовать исключительно в измерении мысли, ты выживешь. В интервью «Роллинг Стоун» спустя несколько месяцев после публикации «Болезни как метафоры» в 1978 году она говорила: неважно, отчего именно ты заболел. «Важно быть как можно более рациональным в поиске верного лечения и действительно хотеть жить. Если ты не хочешь жить, то ты очевидно становишься соучастником болезни»[43]. Вне сомнения, ты можешь способствовать болезни, если потеряешь волю к жизни, но обратное не является истиной. Миллионы миллионов людей умерли, несмотря на то что очень хотели жить. Считать, что воля к жизни спасает, – это та же логика, по которой люди сами становятся виноваты в своей гибели, логика учений Луизы Хэй.

* * *

«Каждая женщина отвечает на кризис, который приходит в ее жизнь с раком груди, согласно всему ее устройству: тому, кто она есть, и тому, как она жила свою жизнь»[44], – пишет поэтесса и активистка Одри Лорд в «Раковых дневниках» – воспоминаниях о борьбе с раком груди. В этих словах есть много истины. Сонтаг так отчаянно хотела жить, что превратила последние месяцы своей жизни в ад. Про Акер многие думали наоборот: она подвергла себя лишним страданиям из-за того, что недостаточно хотела жить.

Она поверила своим целителям, когда в 1996 году они сказали ей, что рак отступил. Она продолжила фанатично принимать биодобавки и заниматься йогой, часто переезжая между Лондоном и Виргинией. К лету 1997 года ей стало совсем плохо. Она объясняла свои симптомы тем, что выпила плохую воду: уронила бутылку «Эвиана» в канал, а потом достала оттуда. В сентябре она сказала газете «Индепендент», что вес «осыпается с нее».

В следующем месяце она вернулась в Сан-Франциско и наконец поддалась на уговоры обратиться в клинику, где узнала, что рак распространился на кости, почки, печень, легкие и поджелудочную. Последняя стадия: вес ребенка, кости торчат под кожей, покрытой татуировками средневекового бестиария из рыб и цветов; но даже тогда она оставалась в глубокой паранойе и отрицании. Она не собиралась умирать в больнице. Больница – это перевалочный пункт, это часть процесса дегуманизации человека, и она не желала в нем участвовать.

Каким-то образом она уговорила друзей отвезти ее в «Американ Биолоджикс», госпиталь альтернативной медицины в Тихуане в Мексике. Они направились туда в День мертвых на арендованном фургоне, с баллонами кислорода и сиделкой-буддисткой, – максимальный контраст с высокотехнологичной эвакуацией Сонтаг на частном самолете, оплаченном ее партнершей, фотографом Анни Лейбовиц. Акер разместили в палате номер 101, в мифическом месте для расставания с жизнью, которую она настойчиво населяла мифами, украшая и перекраивая убогий, постыдный материал, ей доставшийся.

У меня из головы не выходит одна история о последних днях жизни Акер. Она больше не могла говорить, но одна из подруг, живших с ней, почувствовала, что она хочет какого-то сексуального контакта, и легонько коснулась ее вульвы и шрамов на месте груди, в ответ на что Кэти послала ей воздушный поцелуй. Она лежала в кровати, окруженная своими любимыми плюшевыми игрушками, пятидесятилетняя маленькая девочка с игрушечной крысой в руках, отброшенная в телесный опыт уязвимости, который неизбежно напоминает младенчество с его страхами и удовольствиями. Есть ли место сексу на смертном одре? Для Кэти – может быть.

Чем объяснить отказ Акер от лечения, ее суицидальное на первый взгляд решение возложить надежды на знахарей? Почему она не согласилась на химиотерапию, которая могла продлить ее жизнь на десятки лет? Она говорила, что ужасно боится побочных эффектов, выпадения волос и мышечной атрофии. Она говорила, что традиционная медицина превратит ее в марионетку. Она говорила: если она сможет понять причину болезни, она сможет обернуть ее вспять, словно это проклятье или заслуженное наказание, а не просто случайное движение определенных клеток.

В качестве еще одной причины она называла деньги. В «Даре болезни» она приводит краткий подсчет расходов. Лучевая терапия: двадцать тысяч долларов. Химиотерапия: как минимум двадцать тысяч долларов. Одинарная мастэктомия: четыре тысячи долларов; двойная мастэктомия: семь тысяч долларов. Пластика молочных желез: как минимум двадцать тысяч долларов. В институте в Сан-Франциско она не числилась в штате и не имела социальных гарантий. Реши она лечиться, ей пришлось бы за всё платить самой. Ее подруга Авиталь Ронелл вспоминала: «В институте она работала чуть ли не на почасовой ставке и не имела защиты… Я никогда не смогу смириться с тем, что Акер отказали в льготах на медицинскую помощь. Как у многих американцев, у нее не было страховки»[45].

Не все поверили в эту математику. Биограф Акер Крис Краус отнеслась к ней особенно скептически. У Кэти, пишет она, оставалось двести шестьдесят тысяч долларов в доверительном фонде; «ее доводы не лишены погрешности»[46]. Но Кэти совершенно не имела стабильности: ни партнера, ни семьи, ни постоянной работы, ни постоянного дома. Ее зарплата не покрывала даже стоимость аренды жилья в Сан-Франциско. За свою жизнь она купила немало квартир и огромное количество одежды, но сейчас почти достигла дна копилки. На тот момент ее карьеры у нее не было даже собственного издателя – после того, как она перессорилась со всеми, с кем когда-либо работала.

В любом случае опыт двойной мастэктомии для незастрахованного человека – это испытание. «Помню, как только я пришла в себя, попыталась встать: я хотела убраться из больницы как можно скорее. Я не намеревалась оставаться на ночь, да даже если бы хотела, мне не дали бы без страховки»[47]. (Одри Лорд рассказала похожую историю в 1980 году, как и поэтесса Энн Бойер в ее блистательных раковых мемуарах «Бессмертный» почти сорок лет спустя.)

К моменту приезда Акер в «Американ Биолоджикс» ее финансовое положение стало совсем плачевным. В последние недели ее жизни друзья пытались создать фонд для оплаты ее счетов. В коллективном письме от 25 ноября они приводят еще больший список гнетущих цифр. На госпиталь в Мексике уже ушло двадцать восемь тысяч долларов из сорока тысяч ее накоплений (хотя это не совпадает с суммой в сто шестьдесят тысяч фунтов, за которую, по словам Краус, Акер продала свою лондонскую квартиру несколькими месяцами ранее). Недельное пребывание в госпитале стоило семь тысяч долларов. Плюс восемь дней в центре «Дейвис» в Сан-Франциско уже обошлись ей больше чем в тридцать тысяч долларов, но часть этой суммы должна была покрыть национальная программа медицинского страхования «Медикэр».

Даже Сонтаг, куда более защищенному представителю среднего класса, была не чужда тревога от перспективы болезни в условиях системы здравоохранения, где важнее всего иметь средства на лечение. В эссе для «Нью-Йоркера» после смерти Сонтаг ее сын упоминает те же самые ужасающие числа, эту немыслимую арифметику. Программа «Медикэр» не могла покрыть пересадку костного мозга, если миелодиспластический синдром не перерос в острый миелолейкоз – свою более летальную стадию. Сонтаг не хотела ждать так долго. Ее частная страховая компания в итоге согласилась оплатить процедуру, но только в определенном ряде больниц, и не в центре Фреда Хатчинсона – самом опытном и экспертном учреждении. Изначально сумма составляла двести пятьдесят шесть тысяч долларов плюс сорок пять тысяч на поиск подходящего донора. Обама изменил эту историю, а после него – Трамп, но факт остается фактом: без единой системы здравоохранения выживание зависит не от воли человека к жизни, а от его способности платить.

И всё же не только финансовый вопрос заставил Акер отказаться от традиционной медицины. В действительности она потратила небольшое состояние на свиту целителей, с одним из которых она иногда консультировалась ежечасно (согласно рассказу Краус, он раздавал свои визитки на похоронах Акер). Она отказалась от лучевой и химиотерапии, потому что боялась их больше, чем самого рака. В том, как Акер пишет о теле, звучит глубокая паранойя, мрачное недоверие к мужчинам в белых халатах вкупе с наивной тягой к псевдонаучным теориям. Нельзя сказать, что ее недоверие совершенно безосновательно. Ятрогенная болезнь[48] – не вымысел. Факторы риска того рака, от которого умерла Сонтаг, – это лучевая и химиотерапия в прошлом. Ее основной врач даже сказал ей, что цитогенетика ее рака явно указывает на его развитие в результате химиотерапии, которую она проходила во время лечения саркомы матки. Настояние на агрессивном лечении, без сомнения, ее спасло, но оно же ее убило.

У этой истории нет морали. И Сонтаг, и Акер принимали те решения, которые считали верными для себя. Последствия, ужасавшие одну, ничего не значили для другой. Их гибель, как и их болезнь, была одновременно случайностью и символическим отражением их личностей. Физическое «я», по видению Райха, бесконечно подвергается влиянию самых разных факторов: прошлого, образа мышления, культуры, общества и политического климата, в котором оно обитает. И, как нам показывает фильм «Безопасность», не может быть никакой безопасной зоны: нельзя изолировать себя от внешнего мира. Жизнь требует обмена – этот факт болезнь доказывает по своей природе.

Сонтаг была права в том, что решила войти в больничную палату и чистой метлой вымести из нее все предрассудки. Я уверена, что ее книги облегчили груз страха, вины и стыда для очень многих. И всё же, и всё же… Нет исцеления от смерти. Никто еще не изобрел некое «странное химическое бессмертие»[49], которым она утешала своего рыдающего сына, когда он осознал, как это бывает со всеми детьми, что все его любимые однажды умрут. Для всех, кого мы бы хотели видеть живыми, и для всех, кого мы бы хотели уберечь от бед, жизнь без недугов – это невозможная фантазия. Как бы я ни восхищалась текстами Сонтаг, мне кажется более здравым признать, что мы никогда не будем свободны от болезней, никогда не сможем противиться смерти. Возможно, какие-то решения Акер были мудрее, чем казалось на первый взгляд: она знала, что однажды должен наступить момент принятия, и использовала дарованную болезнью возможность осмыслить прошлое. Я не ставлю под сомнение необходимость лечения и обеспечения медицинской помощи, а, скорее, пытаюсь помнить, что всё это случается на фоне одного фундаментального факта, общего для нас всех, – факта конечности срока нашей жизни.

3. Закон и секс

Сожжение книг на площади Опернплац. 1933 (Keystone/Getty Images)

Брайтон всегда привлекал эскапистов и отказников, людей, влюбленных в свободу, находящихся в поиске экспериментов и иной жизни. Когда я впервые приехала туда в детстве, на обшарпанных площадях кремового цвета собирались стареющие актеры, но к 1990-м их сменил поток проезжих гомеопатов, диджеев транс-музыки и преподавателей кундалини-йоги. С тех самых пор, как принц-регент построил там свой нелепый бюстоподобный дворец, город заработал репутацию лона удовольствий, особенно популярного среди квир-сообщества, но также готового радушно принять людей всех предпочтений. По пятничным вечерам клубы на пляже заполнялись лондонцами в убранстве из кожаных портупей, крылышек фей и блесток на лице; весь захудалый город пульсировал в ритме секса.

Я переехала в Брайтон, будучи подростком, и осталась там жить на добрый десяток лет дольше, чем планировала, кочуя между пристанищами в вытянутых ветхих зданиях с высокими потолками. Бездарность управляющих компаний, этими зданиями заведовавших, компенсировали головокружительные виды на море. В последние годы века секс случался легко и без разграничений по гендеру. Он витал в воздухе, был частью характерной атмосферы города. Под конец вечеринок на чьей-нибудь кровати или на полу подвального этажа в доме друга чьего-то друга неизбежно распластывались тела. Мне нравился этот переход настроения, когда платоническая симпатия концентрировалась во что-то конкретное и жадное. Иногда секс был очень хорош безо всяких обязательств, и некоторые связи относительно счастливо длились годами, заполняя промежутки между более серьезными романами.

Я была не одна такая, по крайней мере уж точно не в своем круге общения. Тысячелетие подходило к концу, и мы с друзьями были последним издыханием поколения X в эпоху пост-СПИДа; осторожность сдерживала наш гедонизм. Мы знали, что секс чреват не только рождением, но и смертью, мы выросли под лозунгом «Не умирай от незнания», и всё же мы жаждали удовольствия – и еще сильнее мы жаждали опыта. В то время было модно относиться ко всему с иронией и искушенной бесстрастностью. Мы хотели казаться взрослыми, детская наивность и глупость нам претили. Я помню, так было даже в школе: циничные девицы в закатанных юбках и бордовых пиджаках, бесконечные расспросы про то, как далеко вчера зашло дело на свидании. Позже, когда я читала Ив Бабиц, я узнала этот стиль своего юношества. Уж лучше быть распутником, чем пуританином.