Книги

Сквозное действие любви. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

«Я пару раз был свидетелем того, как ГПУ задерживало людей, – рассказывал дядя Антон. – Мой арест был ни на что не похож. Я ждал, меня запихнут в „воронок“ или, в лучшем случае, посадят на заднее сиденье черной эмки, стиснув с двух сторон крепкими бицепсами молодцов в штатском. Ничего подобного!.. Возле подъезда театра не было ни одной машины, похожей на „спецтранспорт“. Может, бензин пожалели, но, скорее всего, решили, зачем суетиться?.. От Большого театра до Лубянки рукой подать, не велик барин: ножками дотопает. И мы пошли вверх по Кузнецкому, мимо сияющих витрин, в толпе веселых, нарядно одетых людей: страна отмечала великий праздник – двадцатилетие Октябрьской революции. Наверное, наша троица производила странное впечатление: посреди жизнерадостной публики, не глядя по сторонам, плечом к плечу, двигались три молчаливые фигуры, абсолютно безучастные к бурлящему вокруг них веселью».

Первый допрос в мрачном здании на Лубянке занял немного времени – минут пятнадцать. Не больше. После чего дядю Антона вывели во внутренний двор и на сей раз отправили к месту заключения, а именно в Бутырку, с подобающим комфортом: в «воронке».

В тюрьме Антонишкис попал в четырехместную камеру, что по тамошним порядкам считалось проявлением наивысшего уважения к персоне арестованного и недостижимой для простых смертных привилегией. (Наверное, он в жизни занимал какую-то важную должность, но какую именно, я не знаю.) Кроме него, в тесном пространстве камеры находились: профессор биологии из Тимирязевского института, довольно известный поэт-песенник и крупный партийный функционер. О его принадлежности к партийной элите говорило брезгливое выражение сытого лица и отвисший живот, с которого постоянно падали брюки, лишенные отобранного при аресте ремня. Несмотря на внушительные габариты, этот зэк производил самое жалкое впечатление.

Он безостановочно ходил по проходу между нарами и произносил страстные, темпераментные монологи, в которых гневно обличал всех трусов, подлецов и предателей, которые оклеветали заслуженного человека и обманом запихнули его в тюрьму!.. И что в результате? Молодая Советская республика лишилась бесценного работника, преданного делу революции пламенного борца за народное счастье, что, безусловно, нанесло Советскому Союзу непоправимый ущерб. Каждый свой монолог он начинал со слов: «Дорогой Иосиф Виссарионович!..» Это имя пламенный борец произносил тихо, с такой проникновенной, с такой пронзительной интонацией, что можно было подумать, обращается он к верному другу своего далекого детства. Но постепенно голос его креп, звучал все громче и наконец переходил на крик. Функционер начинал размахивать руками, брюки, лишенные поддержки, падали на пол, что приводило оратора в совершенное неистовство. В такие мгновения остановить его мог только надзиратель, который заходил в камеру и мощным хуком снизу посылал борца с врагами революции на пол. После чего трое его сокамерников укладывали «нокаутированного» на койку и могли хоть ненадолго перевести дух. Но стоило «верному другу вождя» прийти в себя, как все повторялось сначала. На удачу его сокамерников, через три или четыре дня его вызвали на допрос, и больше он в свою Бутырскую обитель не вернулся. На его место поместили молодого человека, совсем еще мальчика, который почти безостановочно плакал, все повторял, что он ничего не знает, и звал маму.

Поэт-песенник производил тоже довольно странное впечатление. Был молчалив, сдержан, в разговоры с соседями старался не вступать. Но как только в камере появлялось какое-либо постороннее лицо, как то: надзиратель, уборщик, следователь или кто-то еще рангом повыше, – поэт преображался. Звенящим от восторга голосом он начинал читать стихи собственного сочинения, в которых прославлялся вождь всех времен и народов. А когда его уводили на допрос, еще долго можно было слышать его удаляющийся по коридору голос, выплевывающий под мрачные своды Бутырки здравицы в честь великого Сталина. Кончил поэт тем, что был отправлен в тюремную психушку. Что с ним стало потом, история умалчивает.

В этой «компании» только профессор более всего походил на нормального человека. Он первым делом ознакомил дядю Антона с тюремными порядками и преподал ему самый главный урок поведения на допросах: «Не пытайтесь вести себя, согласно нормальной человеческой логике. Не пытайтесь доказывать очевидное и не думайте, что вам удастся достучаться до их разума. Ни в коем случае!.. Заставьте их играть в свою игру. Они – в шашки, вы – в шахматы; они – в домино, вы – в лото. И так без конца. В конце концов им это надоест, и они отвяжутся. Вот я, к примеру. Меня обвинили в шпионаже, и я, чтобы не мучить ни себя, ни их, тут же согласился: да, я – шпион. Как они ликовали!.. Чуть не лобызали в уста!.. Но я их пыл тут же охладил. Согласился, что шпионил в пользу… Лихтенштейна, и все тут. Если бы вы видели, как они огорчились! Лихтенштейн их совсем не устраивал. Слишком карликовое государство, и шпионаж в его пользу звучит как-то по-детски, несерьезно. Попробуй рапортовать начальству, мол, диверсанта из Лихтенштейна разоблачили! Сам за такие шутки в места не столь отдаленные загреметь можешь. Меня ни расстрелять, ни в лагерь отправить нельзя: весь ГУЛАГ со смеху помрет. О!.. Они были очень щедры: предлагали на выбор чудесные страны. Одна лучше другой! Германия, Франция, Италия, Греция, наконец!.. Но я стоял на своем: Лихтенштейн. Хоть ты тресни!.. И что вы думаете?.. Они от меня отстали, уже три недели никуда не вызывают. Советую вам последовать моему примеру. В нашем с вами положении это единственный выход».

И так получилось, что урок профессора не прошел для Антонишкиса даром. На первом же серьезном допросе он интуитивно повел себя так, как советовал ему профессор. «Когда следователь попросил меня назвать свое имя, отчество и фамилию, мне вдруг стало так скучно, что я решил про себя: на дурацкие вопросы отвечать не буду. Они ведь и так знают, кто сидит на табуретке перед ними». Однако оказалось: соблюдение всех формальностей имеет в «органах» очень важное значение. Без ответа на этот вопрос дознаватель не мог двинуться дальше, а подследственный словно язык проглотил. Часа полтора бился бедняга над тем, чтобы извлечь из гортани арестованного хоть какой-нибудь звук. Бесполезно. Тот сидел, глядел прямо ему в глаза и молчал. Следователь так и не дождался ответа. А когда в конце единственного в своей практике безмолвного допроса предложил арестованному подписать протокол, выяснилась еще одна пикантная подробность. Оказалось, подследственный совершенно безграмотен и писать не умеет. Это окончательно вывело следователя из себя. Чтобы хоть как-то отвести душу, он избил Антонишкиса тут же в кабинете до потери сознания. В камеру его вернули на носилках и несколько дней не трогали, давая возможность немного подлечить разбитые всмятку губы и опухшие от ударов сапогами глаза. Больше он своего первого следователя ни разу не видел.

«Вообще-то наши доблестные чекисты самые настоящие виртуозы по части избиения без следов, – признал, отдавая им должное, дядя Антон. – Вероятно, они достаточно хорошо знакомы с анатомией человека и знают, куда и как можно бить. Я просто достал своим молчанием беднягу, и он уже не соображал, что делает. Следующий мой следователь был более достойным противником. Не получив ответа на поставленные вопросы, он развернул газету и, казалось, забыл о моем существовании. Мы оба молчали, сидя друг против друга, и ждали. Неизвестно чего. Это одна из самых мучительных пыток, какие мне довелось испытать. Примерно через полчаса неподвижного сидения на жестком табурете в районе крестца возникает острая боль, которая с каждой минутой усиливается, пронзая раскаленным прутом весь позвоночник снизу до основания черепа. Вставать не разрешается, и единственное, что ты можешь делать, – это переносить тяжесть тела с одной ягодицы на другую. Но подобные ухищрения почти не помогают. Я поначалу не понял, что все это не случайно, и только спустя несколько часов до меня дошло: это – пытка. Позже, уже в камере, я узнал, как она называется. «Конвейер». Мой первый «конвейер» продолжался сравнительно недолго – двадцать часов. За это время трижды сменялись следователи, а я продолжал сидеть на табурете, пока не упал в обморок. Меня облили водой, дали понюхать ватку, смоченную аммиаком, и отвели в камеру».

У А.И. Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ» обо всем этом рассказано достаточно подробно, поэтому я не стану утомлять вас тем, что лучше и талантливее передано великим писателем. Скажу одно: дядя Антон прошел через все круги гэпэушного ада. И зажимание пальцев в дверях, и «пятый угол», когда четверо здоровенных бугаев бьют тебя, не давая упасть на пол, и методичные удары резиновым шлангом по печени, и подвешивание на крюке таким образом, чтобы пола касались только кончики больших пальцев на ногах, и лишение на сутки и более питьевой воды, и булавки под ногти… Одним словом, все, что удалось изобрести бесстрашным чекистам, используя также прежний опыт царской охранки. Правда, у тех фантазия была слишком допотопной и не отличалась такой изощренностью, как у наших, советских.

Чего они добивались от Антонишкиса? Признания в несовершенных преступлениях?.. Новых имен и связей?.. Клеветы на своих товарищей?.. Главным для них было одно: заставить этого упрямого латыша заговорить. Ведь дядя Антон на все время следствия сделался немым и совершенно безграмотным. Это спасло ему жизнь, но обрекло на долгие муки одиночного заключения в одной из камер подвала мрачного здания на Лубянке. Произнеси он хоть одно слово, подпиши хотя бы один протокол допроса или даже поставь любую закорючку на чистом листе бумаги, все! Он – погиб!.. У м е л и отважные ребята из «органов» выжимать максимум из ничего. Смешно, но при всем разгуле бесправия, что накрыл собой всю страну, ученики Железного Феликса были жуткими бюрократами. Чтобы расстрелять безвинного человека, им непременно требовались формальные основания. А признание подследственным своей вины было краеугольным камнем, лежавшим в основе советской юстиции. Своим молчанием на допросах Антонишкис лишил их удовольствия уничтожить упертого большевика-ленинца «на законных основаниях».

Тогда они отомстили ему способом, который был пострашнее вырывания ногтей и «конвейера». Его отвели в камеру и «забыли» там на целых девять лет. Под зловещим зданием на Лубянской площади и по сей день существует многоэтажная подземная тюрьма. Сколько всего имеет она этажей и на каком именно сидел дядя Антон, он не мог сказать, но сути того, что они с ним сделали, это не меняет.

Пол в камере и в коридоре затянут толстым войлоком, на ногах у надзирателей войлочные тапочки, так что практически создано идеально беззвучное пространство. Заключенному запрещается разговаривать, петь, смеяться, рыдать, декламировать стихи – короче, издавать любые звуки. За нарушение полагалось наказание: надзиратель избивал заключенного почти до бесчувствия, и у того надолго пропадала охота нарушать режим.

Но это были еще цветочки. Для Антонишкиса в самом начале его одиночного заключения главной мукой был… свет. В тесной камере размером 3×2 м круглые сутки под ярко выбеленным потолком горела двухсотсвечовая лампочка.

«Даже когда я крепко зажмуривался, – рассказывал дядя Антон, – избавиться от жуткой рези в глазах мне никак не удавалось. Казалось, веки стали почти прозрачными, от этого яркий свет проникал прямо в мозг, череп раскалывался от жуткой боли, хотелось кричать, выть, биться головой об стенку… И это страшно изматывало. Самое высшее наслаждение в то время – это редкие моменты, когда лампочка перегорала. Я не верил своему счастью, замирал, боялся лишний раз вздохнуть, чтобы продлить этот блаженный миг и хоть ненадолго побыть в темноте. Но всякому наслаждению приходит конец, и, как ни старайся откусывать от пирожного кусочки поменьше, приходит миг, и от эклера остается только сладкое воспоминание и тревожный привкус во рту. В замочной скважине поворачивался ключ, щелкала задвижка, надзиратель выводил меня на три минуты в коридор, электрик с лестницей под мышкой заходил в мою «обитель», чтобы ввернуть новую лампочку, и я с горечью понимал: следующее блаженство наступит не скоро. Правда, через какое-то время я привык даже к этой пытке светом и уже не воспринимал ее так болезненно и остро.

Другим, мягко говоря, «неудобством» было то, что очень скоро я потерял ощущение времени. С самого начала я решил: буду очень внимательно следить за тем, чтобы знать, какое сегодня число и какой день недели. Но, поскольку ни карандаша, ни даже проволочки, чтобы оставлять царапины на штукатурке, у меня не было, приходилось полагаться только на память, а она оказалась очень ненадежной. Меня кормили два раза в сутки, и я решил отмечать «про себя» время таким образом: после каждого второго кормления наступает следующий день. Но оказалось, это самый ненадежный «календарь». Уже через пару недель я не мог сказать себе, какая это кормежка. Первая или вторая?.. Только выйдя из подвала Лубянки, в теплушке, набитой такими же зэками, как и я, мне довелось узнать, что на дворе 1947 год. Стало быть, я провел в одиночке без малого девять лет. Там же в теплушке мне рассказали, что была Отечественная война с фашистами и что мы в этой войне победили. В мой подвал не доносились ни взрывы бомбежек, ни залпы салютов. Громадный кусок мировой истории умудрился пройти мимо меня».

В рассказе дяди Антона это обстоятельство потрясло меня больше всего. Я не мог представить себе, как это возможно – напрочь выключить человека из жизни так надолго?!

Лишенный возможности читать и писать, Антонишкис сначала начал вспоминать все стихи, какие когда-то давно учил в школе. Потом перешел к самостоятельному творчеству. Сочинял целые поэмы и старался запомнить их наизусть, но выяснилось, это невозможно. Оказывается, чтобы стихотворение накрепко засело в твоей памяти, необходимо несколько раз произнести его вслух. Только тогда память срабатывает по-настоящему и сочиненное запоминается надолго. А так как говорить в камере не разрешалось, все попытки сохранить для потомков свою поэзию окончились для дяди Антона крахом. Из шести поэм и нескольких десятков стихов он помнил только отдельные строки.

Очень выручала гимнастика. Он придумал для себя целый комплекс физических упражнений, которыми занимался практически постоянно с небольшими перерывами на сон и еду. В результате тело его настолько окрепло, что, несмотря на внешнюю худосочность, он стал очень сильным человеком и потом уже в лагере считался одним из тех, кого блатные не решались трогать. Авторитет его в уголовном мире был непререкаем.

«Но физическая сила, лишенная возможности мыслить, была не в состоянии полностью удовлетворить все мои потребности. Я же не мог приказать себе: «Перестань думать!.. Перестань чувствовать!..» Но найти точку приложения своего интеллекта никак не удавалось.

Помог случай.