Сообразив, на какую опасную почву разговора мы ступаем, я решила одним махом преодолеть этот путь.
– Ты, наверное, хотел бы сказать, что знаешь моего отца?.. Ты хочешь сказать, что знал моего отца там, где ты служил?.. Где ты служил, в какой части?..
Этот вопрос был бессмысленным. Я всё равно не помнила номера частей, где служил отец. И даже не утруждала себя запоминанием их.
Он почему-то не ответил.
– Не волнуйся, – вдруг сказал он. – Твой отец никогда не сделал бы ничего плохого. Он никогда не послал бы зря солдат на смерть. Ни за что. Он берёг бы каждого, и за каждого пострадал бы сам.
И произнёс он эти слова так, что понять их можно было с точностью до наоборот.
– Он очень странный, этот твой Миша, – сказала Катя. – Я не понимаю, что в нём интересного.
– Он такой же мой, как и твой, – отвечаю я ей. – А если мне интересно, это не значит, что должно быть интересно и тебе. Но если хочешь, можешь поговорить с ним сама.
– Мне кажется, неспроста всё это. Он преследует какую-то цель. Почему ни разу не зашёл к нам в гости, на чашку чая?..
– Потому что я его не приглашала, – сказала я.
Но теперь, после сегодняшнего разговора с дядей Витей, всё должно быть по-другому. Это стало очевидно, и я не собиралась спорить. Иногда мне становилось всё равно, потому что казалось: есть какая-то обманчивость в спокойной и нормальной жизни, на самом деле жизнь похожа на войну – только линия фронта всё время перемещается куда-то и вдруг неожиданно оказывается перед самым носом. Такое убеждение появилось у меня очень давно, ещё в детстве.
Теперь же надо было только решить, как дальше вести себя с Мишей. О том, что он мне всё же нравится, придётся забыть. Может быть, на время, успокаиваю я себя. На время.
И с тоской думаю об этом странном сопутствии. Людей странных, конечно, немало, но почему-то сразу двое оказываются в моём близком окружении, рядом со мной, отец и Миша, и оба какие-то инвалиды, покалеченные какой-то странной войной в мирное время.
Наш город не очень большой. Может быть, даже маленький. И я даже не знаю, стоит ли говорить, как он называется. Ведь кто-то вдруг может решить, что речь идёт о его городе, хотя это не так, речь идёт о нашем и только о нашем городе. Во всяком случае, название его вполне обычное. Может быть, созвучное таким словам, как «Купавна», «Крапивна» или «Коломна», а может быть, это какой-нибудь посад, а может быть, Тихорецк, Сестрорецк, Зареченск или Заозерск. Это неважно. Сейчас это никого не интересует. По сути, до нашего города никому нет дела.
Сначала Кристине очень не нравилось здесь, и она говорила, что хочет уехать. Куда угодно. А я, успокаивая ее, говорила, что надо жить там, где живёшь, и надо стараться что-то изменить вокруг, то есть сделать лучше. Это не я сама придумала, а слышала от кого-то. И Кристина стала изучать историю нашего города, ходить в музей и даже познакомилась с местным краеведом, Петром Григорьевичем, и потом заставляла нас слушать разные истории.
Сначала, когда-то давно, наш город делили между собой удельные князья, а страдали от этого, разумеется, мирные жители. Потом совершали набеги ордынские ханы, сжигая храмы и уводя в рабство опять же мирных местных жителей. Но это было давно. Потом, когда ханов прогнали князья, в нём заново возводили храмы, развивали разные ремёсла, строили мастерские, мануфактуры, лодочную станцию, каменные дома, словом, шёл нормальный прогресс, который приводит к тому, что жить становится легче. Однако не для всех. То есть не для местных жителей нашего города. В общем, была у него какая-то своя история, хотя, как выяснила Кристина, а Катя тоном знатока подтвердила, что радостного в этой истории было мало. Например, хозяева усадьбы, которую можно увидеть вдали со второго этажа нашего дома, когда-то продавали крестьян, как вещи. От крестьянских деревень, правда, тоже ничего не осталось, развалины да два-три дома. А в городе было построено шестнадцать храмов, которые потом, после революции, были либо разрушены, либо превращены, например, в бензозаправку, лесопилку, общежитие техучилища, диспансер, архив. Во время и после революции снова убивали местных жителей, разорили богатые дома и эту единственную за нашим городом усадьбу. Одного местного фабриканта расстреляли, а другой уехал за границу. Несколько лет назад приезжал какой-то его потомок и с тоской, чуть ли не со слезами смотрел на дом своих предков, в котором сейчас сидит какое-то «ООО», и здание фабрики, которая, хотя и работала когда-то, в последнее время тоже закрылась. А усадьба, которую можно увидеть со второго этажа нашего дома, долгое время привлекала кладоискателей. Кристина сказала, что в областном музее находятся некоторые картины и красивые вещи из этого усадебного дома, те, что крестьяне когда-то не успели растащить и сжечь.
А ещё была немецкая оккупация. Правда, недолго. Одного из наших родственников угнали на работу в Германию, а потом, когда он вернулся, его арестовали и отправили в наш советский лагерь, и оттуда он уже не вернулся. А тех, кого не угоняли, потом проверяли наши, нет ли среди них предателей. Как говорил прадедушка, «нас тут бросили на произвол судьбы, а потом пришли тыловые крысы от НКВД и нас же судили». В городе осталось даже немецкое кладбище, правда, его после войны сравняли с землей, укатали и разбили на этом месте сквер. Какие-то слишком активные люди в городе говорили, что это нехорошо, что даже немецкое кладбище всё же должно быть кладбищем, но эти чрезмерные проявления демократии, свободы слова и почтения к иноземцам были быстро пресечены. Кладбище осталось сквером. И сейчас где-то за холмом иногда копают «чёрные археологи», находя что-то то ли из XVIII века, то ли из XX. В общем, всё не сахар, рассказала нам Кристина. Если учить историю не по школьному учебнику, всё оказывается очень даже печально. А потом была перестройка.
Многие наши знакомые и родственники ругали перестройку, считая, что она разрушила счастливую советскую жизнь, в которой хоть и мало было еды, но человек с голоду бы не помер и на улице бы в грязных вонючих лохмотьях не валялся. Словом, если ты Солженицына-Синявского-Даниэля не читал, Галича на кассетах не слушал, Би-би-си и «Свободу» по ночам не ловил, советскую власть открыто не ругал, то жить можно было. Кроме тех, конечно, которые, как наш родственник, получили срок ни с того ни с сего как изменники родины. Но мама говорила, что всё равно было плохо. Плохо было оттого, что не хватало воздуха. Какого ещё воздуха ей было нужно, недоумевала Кристина, а Катя отвечала: особого воздуха для ума и души.
Из шестнадцати когда-то действовавших храмов восстановили и открыли только два – один в центре города, соборный, и женский монастырь на окраине, за кладбищем, на холме, где жили пока что три монахини, да и те приезжие. Они как-то потихоньку превратили унылую развалину, оставшуюся от храма, в праздничную белую игрушку, и теперь голубые в белую крапинку купола были видны издалека.
Туда часто заезжал отец, потому что там на службе было меньше народа. Он деловито ставил свечки и подолгу стоял перед иконой Богоматери по стойке «смирно», как солдат перед начальством. Наверное, по-другому он не умел делать никакое дело. О чём он думал в этот момент, одному Богу известно. Верующим он стал совсем недавно. Потом он подружился с настоятельницей, матушкой Антонией, и помогал ей, находя для неё то каменщиков, то кровельщиков, то плиточников. Мы же побаивались немного и монастыря, и матушку, которая казалась нам очень строгой. Кроме Кристины, которая тоже стояла, не шелохнувшись, всю службу и даже подпевала хору. А матушка говорила, что собирается в будущем открыть здесь приют для детей. Отец же сразу поделился с ней своими планами – открыть школу для девочек, но с планами матушки это почему-то не совпало.