Но тут Хейфлик начал говорить о науке — в этом он был эксперт. Получалось, что Фаррис был первопроходцем в двух разнонаправленных областях и обе они будут чрезвычайно важны для моих родителей. Во-первых, он разработал метод отслеживания женской овуляции.
— В Вистаровском институте была знаменитая на весь мир колония виргинных крыс-альбиносов женского пола, — сказал Хейфлик.
А я-то думала, что в этой истории уже ничего более странного не произойдет. После этого разговора белые крысы месяцами наводняли мои сны.
— Пока Фаррис трудился в Вистаре, он совершено безвозмездно пользовался крысиной колонией. Образцы утренней мочи женщин вводили в яичники крыс, а пару дней спустя животных приносили в жертву ради исследования яичников. Покрасневшие и вздувшиеся вены указывали на гормональный всплеск, предшествующий овуляции.
Но была и вторая область, в которой, по словам Хейфлика, явно не любившего Фарриса и не желавшего приписывать ему никаких достижений, тот открыл новые горизонты. Фаррис одним из первых, если не самым первым в области репродуктивной медицины, допускал, что причина бесплодия пары может крыться в мужчине.
— Сексизму не было границ, — продолжал Хейфлик, — в бесплодии априори обвиняли именно жену, а не мужа. Но Фаррис исследовал сперму на предмет нарушения структуры и низкой двигательной активности сперматозоидов.
Возьмем моих родителей. Мать, которой скоро сорок. Тщетные попытки забеременеть месяц за месяцем, год за годом. Когда случились ее выкидыши? До или во время поездок в Филадельфию? И почему они, эти ее выкидыши, случались снова и снова? Уклад предписывал считать, что проблемы были у нее. Плюс у отца уже был ребенок. Так что они выбрали Институт отцовства и материнства Фарриса, скорее всего, из-за фаррисовских инноваций. Возможно, звездный гинеколог с Парк-авеню вложил в мамину ладонь клочок бумаги с номером телефона.
Но в какой-то момент — вероятно, даже на самом первом приеме — Фаррис, разумеется, исследовал папину сперму. Он с тысяча девятьсот сороковых годов писал о мужском бесплодии научные работы, приводившие медицинское сообщество в ярость. Видимо, он, посмотрев через свой микроскоп на проекцию изображения, установил, насколько у этой пары мало шансов завести собственного ребенка.
Немолодая мать. Субфертильный отец. Пара, не видевшая своего будущего без ребенка —
Какая линия пути была прочерчена для моих родителей невидимым пунктиром, как только они переступили порог института в Филадельфии? Напрасно ли несся отец в Филадельфию в полной уверенности, что прилагает все возможное, чтобы завести себе ребенка? Я представляю, как он выходит из офиса и на метро доезжает до Пенн-стейшн. Устроившись в вагоне поезда, идущего в Филли[49], он, громко шелестя бумагой, открывает «Уолл-стрит джорнэл», но на чтении сосредоточиться не может. Голова занята мыслями о маме, о его растерянной, впавшей в отчаяние жене. Он, конечно, чувствует, что виноват во всем сам.
Свой путь к созданию семьи он проходит в одиночку.
В небольшой комнате рядом с лабораторией, где в клетках заперты белые крысы, ждет мама. Она умеет быть неподвижной, моя мама. Словно статуя, она сидит, сложив на коленях руки и скрестив ноги, чуть улыбаясь, как положено. У нее будет ребенок, черт возьми. И — это достоверно известно — где-то неподалеку ждет белокурый голубоглазый студент-медик. Все устроено так, чтобы Бен Уолден и моя мать ни в коем случае не встретились, хотя он, наверное, находится не более чем метрах в пятнадцати, в соседней комнате, благоразумно оснащенной старыми номерами «Плейбоя». Необходимо, чтобы его сперма была свежей, время играет существенную роль. Если его сперму действительно смешивали со спермой отца — знал папа об этом или нет, — мужчины могли даже невзначай встретиться в коридорах Института Фарриса.
Доктор Эдмонд Фаррис количественные показатели знал. Но дал ли он четкое объяснение моим матери и отцу? Сказал ли им, что их шансы завести собственного ребенка приближаются к нулю? Что есть и хорошая новость — готовое решение, невообразимое, но значительно увеличивающее шансы на успех? Чем дальше я углублялась в свое расследование, тем меньше доверяла всем этим версиям.
Когда я росла в районе Нью-Джерси, среди милых домиков, построенных на ухоженных участках в один акр[50], с двумя машинами на подъездной дорожке, среди семей с тремя, четырьмя и даже пятью детьми, то часто отмечала, что наша семья заметно отличается. Я была единственным ребенком. Родители были постарше других. Интересно, что люди думали о белокурой светлокожей девочке, живущей на углу в доме из красного кирпича? Когда люди упоминали размер нашей семьи — удивительно, но это так, — у мамы был готовый ответ. Я и сейчас слышу ее голос, как будто она здесь, в комнате, где я пишу эти строки. Она переводила взгляд своих красивых подвижных глаз на меня, и меня охватывало чувство гордости. «Хоть у меня она одна, зато я сорвала джекпот», — говорила она. Как будто речь шла о лотерее. Она меня выиграла. Я была для нее чем-то вроде приза.
29
До тридцати с лишним лет — я познакомилась с Майклом в тридцать четыре, а Джейкоб родился, когда мне исполнилось тридцать семь, — мой духовный мир определяла и формировала тоска. Она была глубокой, всеобъемлющей, и я не находила слов, чтобы ее описать. Я только знала то, что чувствовала внутри: постоянную боль, которая подталкивала меня вперед. Временами я была как сомнамбула, попавшая в собственную жизнь и исполнявшая странную хореографию, движения которой знала наизусть. Теперь, читая одно за другим интервью с людьми, зачатыми с помощью доноров, — особенно с теми, кому не удалось раскрыть свое происхождение, — я понимала, что они описывают именно такую тоску. Ощущение, что ты в ловушке по другую сторону невидимой стены — оторван, одинок, отрезан и, что самое страшное, не знаешь почему.
В детстве моя боль проявлялась в двух формах: во-первых, я шпионила. Когда родителей не было дома и пока скучающая няня смотрела телевизор или болтала с бойфрендом по телефону, я тайком поднималась в спальню родителей и открывала там ящики и шкафы. Многим детям свойственно проявлять любопытство к личной жизни родителей, однако мои действия были навязчивы и сродни одержимости. Я проводила пальцами по маминым обернутым папиросной бумагой шифоновым шарфам. Из каждого ящика веяло мамиными духами — скорее это было сочетание ароматов: гардения, жасмин, орхидея, сандаловое дерево, ноты дубового мха и ветивера. Под раковиной в ванной комнате у нее хранились десятки запечатанных духов L’Air du Temps и Calèche, как будто она боялась, что они все закончатся. Ящик с ювелирными украшениями был заперт, но я нашла ключ и, как только представлялась возможность, перебирала ее цепочки, браслеты, серьги и броши, как будто среди драгоценностей можно было найти разгадки к тому, кем на самом деле была мама.
В соответствии с ортодоксальной традицией мои родители спали на двух сдвинутых вместе и соединенных изголовьем односпальных кроватях, и каждая была застелена отдельно, со своим набором белья и одеял. С религиозной точки зрения считалось, что женщина во время своего менструального цикла нечиста и между ней и мужчиной не должно в это время быть никаких, даже самых безобидных прикосновений. Я садилась на огромное пространство двух кроватей и осматривала комнату. Тяжелые шелковые шторы, прикроватные тумбочки с одинаковыми часами, вышитые гладью подушки с крошечными стежками — во всем этом, казалось, сквозила какая-то неуловимая истина. Потом, если еще оставалось время, я заходила в кабинеты обоих родителей и, стараясь не оставить следов, рылась в лежащих на столах бумагах. Я не искала что-то конкретное. Просто меня преследовало ощущение, что нечто было недосягаемо, и, если только мне удалось бы это нечто обнаружить, ужасная тоска перестала бы меня терзать. У меня появился бы ответ на вопрос, который я даже сформулировать не могла.
Второй формой реакции на боль были мои поиски новой семьи. Тогда я, конечно, не понимала, что занималась именно этим. У нас была собака, пудель, и я использовала любую возможность, чтобы вывести ее на прогулку по окрестностям. Я ходила одним и тем же маршрутом каждый день, а по выходным шла на более длинную прогулку. Улицы в нашем районе носили английские названия: проезд Эксетер, тупик Сарри, Уэстминстер-авеню. Но меня занимала идентичность каждой семьи в каждом из домов. У Квензелов было четверо детей, младший был моего возраста. Их папа был дантистом. У Марковицей семья состояла из шести человек. Их папа был строитель, а мама была молодая — все мамы, как я убедилась, были намного моложе моей. Вилфы, Пантиреры и Кушнеры состояли в объединении переживших холокост.
У Топайлоу было трое практически взрослых детей. Их папа был офтальмологом. Мальчики уже учились в университете. Лужайки пестрели качелями, игровыми комплексами, пластмассовыми креслами. Спринклеры плавными арками разбрызгивали туда-сюда воду. Я знала машины всех соседей и изучила расписание, по которому они уезжали и приезжали. Каждый день, когда детей отпускали с занятий в школе, мамы забирали их и ехали домой. C наступлением сумерек на подъездных дорожках появлялись машины пап. Наблюдая из укрытия, я была как антрополог, изучающий другую культуру. За закрытыми дверями этих домов была иная форма жизни — она была другой, более простой и понятной, чем та, которой жили в нашем доме.