Массивные валуны позволили нам рассредоточиться и чувствовать себя в относительной безопасности. Снаряды рвались один за другим. Но самоходка была у них одна и стреляла по площади, от чего, как известно, эффект не велик. Где мы сейчас лежали и сколько нас, они могли только гадать. Больше били по седловине, считая, что туда подходят наши главные силы.
Подняться мы не могли, сразу же превратились бы в отчетливые мишени. Эсэсовцы вновь пошли на штурм горы. Теперь они поднимались осторожней, шире растянувшись по фронту и теснее прижимаясь к каждому бугорку. Мы ждали команды, но Степан медлил. Он подполз к Ондрею, и они о чем-то совещались.
Замысел врага был ясен: заставить нас обнаружить свои огневые точки и дать самоходке точные ориентиры. Тогда бы нам не уцелеть. Степан решил подпустить солдат на такое расстояние, чтобы пушка не могла стрелять без риска поразить своих. Мы уже различали лица поднимавшихся немцев. Выставив вперед свои каски, они пригнулись для последнего броска.
Степан свистнул, и мы стали расстреливать их в упор. И в то же мгновение Ондрей, подняв еще двадцать человек, побежал к повороту дороги. В нашей группе прикрытия остались пулеметы и шесть автоматов. Мы палили непрерывно, чтобы не дать карателям ударить в спину нашим уходившим товарищам.
Маневр оказался неожиданным. Пока самоходчики прицеливались да еще из перестраховки взяли выше, чем нужно, группа Ондрея скрылась за поворотом. Мы тоже успели сменить позиции и только рюкзаки оставили на прежних местах, чуть выдвинув их из-за укрытий. Вот по этим рюкзакам, раздирая в клочья наше добро, и начала с остервенением долбить самоходка.
На этот раз с горы скатились не все солдаты. Некоторые залегли за камнями и тоже стали строчить из автоматов, вызывая нас на дуэль. Но мы молчали, как убитые. Короткий день подходил к концу, и по мере того как сгущались сумерки, росла у нас надежда выбраться живыми из этой заварухи.
Командование эсэсовского батальона видело, что группе партизан удалось улизнуть, но сколько еще осталось, оно понятия не имело. По опыту мы знали, что на ночные атаки, да еще в таких необычных условиях, против неизвестного числа врагов, немцы никогда не решатся. А к утру мы будем далеко. Поэтому и они спешили использовать последний светлый час. Мы отбили еще две атаки.
С перевала медленно спускалась пелена тумана. Она ослепила и немцев и нас. Впервые за много часов мы встали во весь рост и подошли друг к другу. Почти у всех лица и головы были в крови — никому не удалось уберечься от острых, как бритвы, осколков раздробленных камней. Но тяжелых ран ни у кого не было.
Степан пересчитал нас и повел вниз. Потом он остановился, чтобы поторопить отставших. И в это мгновенье ударила самоходка. Ударила вслепую. Это был ее последний выстрел. Мы повалились ничком. Полежали с минуту и поднялись. Все, кроме Степана. Осколок попал ему в затылок. Мы положили тело нашего командира на одеяло и понесли. За поворотом нас ждал Ондрей.
Хоронили мы Степана без речей и салютов. Слез никто не скрывал. Могилу вырыли в расщелине, метрах в шестидесяти от дороги. Сейчас к ней проложена тропинка из цветных камней. Стоит небольшой обелиск.
Вот все, что я могу рассказать тебе о человеке, которого звали Степан Русс…
13
Так уж повелось, что по вечерам у меня собирался мой актив. Собирался без приглашения и без определенной цели. Приходили, наверно, потому что раньше и возможности такой не было — свободно встретиться, откровенно разговаривать о наболевшем, да и негде было: о клубах или домах культуры в Содлаке не слыхивали.
Просторный кабинет становился тесным, сидели на всем, что давало опору, даже на каминной решетке. Опоздавшие устраивались на полу. Приносили с собой фляги с местным вином, без которого здесь не начинался дружеский разговор. Стаканы передавались из рук в руки, табачный дым тянулся к высокому потолку и плавал там слоистыми облаками, голоса становились все громче, иногда поднимаясь до крика. Ни Лютова, ни Любы на таких собраниях не было, понимал я не все, но когда доходило до горячего спора, мне сообща переводили каждое слово, чтобы я мог стать кем-то вроде третейского судьи.
Я и чувствовал себя нейтральной фигурой, никак лично не заинтересованной в сути разгоравшихся споров, но обладавшей решающим словом. Правда, никогда я этим словом не пользовался, старался развести сцепившихся крикунов шуткой, но слушал внимательно, вглядывался в лица и убеждался, что спорят они не только потому, что дождались поры, когда можно без боязни чесать языки, болтая на любую тему. Они говорили о самом сокровенном, важном для всей их будущей жизни. Разброд в их мыслях и словах очень точно отражал сложность этого будущего — близкого и непостижимого.
Сначала слушали последнюю сводку Информбюро и сразу бросались к большой карте, повешенной на месте какого-то увезенного семьей Хеттля художественного полотна. От него осталась только огромная золоченая рама, в которой карта выглядела особенно внушительно. Сводку читали медленно, и, когда появлялись названия занятых нами населенных пунктов, добровольцы переставляли флажки, восхищенно вскрикивали, подсчитывали километры, предугадывали направления следующих ударов наших войск.
Школьная карта Европы была издана в 1942 году, и коричневая краска Третьего рейха широко разлилась по ней, заляпав чужие земли, города, реки. Гитлеровские географы стерли границы непокорных государств, закрепив типографским способом жизненное пространство за расой господ. Теперь карта висела перед нами как свидетельница состоявшихся преступлений и несбывшихся надежд.
Каждому доставляло удовольствие пройтись по ней карандашом, восстанавливая историческую справедливость. Уточняя местоположение Содлака, из-за малости своей не обозначенного, Алеш острым ногтем пробуравил дырку в юго-восточном углу коричневого омута. Все больше увлекаясь, мои гости не только восстанавливали старые довоенные границы Югославии и Чехословакии, но еще прокладывали новые. Они составляли и распускали федерации, возводили разные варианты какого-то «славянского барьера», намечали правительства…
Начиналось самое интересное для меня. Я как будто чудесным образом возвращался к тем далеким временам нашей революции, когда в спорах до хрипоты, а то и до драк, люди постигали азбуку политграмоты. Тогда я был слишком мал, чтобы понять и запомнить те споры, узнал о них по рассказам и книгам. А здесь вдруг они ожили, и я стал свидетелем бурных и трудных родов нового сознания.
Одну из жарких перепалок я тогда же записал и привожу почти дословно.