Дом оказался просторней, чем я думал, мой батальон разместился бы в нем со всем имуществом. Полицейский шел на шаг впереди и включал свет в каждой комнате. Щелкнет выключателем и остановится, смотрит на меня, проверяет впечатление. И хотя удивления я не показывал, но про себя решил, что домишко под комендатуру отвели самый богатый — всюду ковры, люстры, мебель в парче и позолоте, хрусталь… Шагал я из одной комнаты в другую, поднимался по внутренним лестницам и думал: «На кой черт мне эти хоромы? Что я в них буду делать?» На втором этаже полицейский показал мне спальню — тоже казарму человек на сто можно было бы оборудовать, — а в ней две кровати, каждая с боксерский ринг. Одна застлана голубым бельем, вторая — розовым. Тут же дверь в ванную. Полицейский кран открыл, руку под струю сунул — хотел, наверно, убедить, что вода и впрямь мокрая.
Осматривать ночью весь дом я не собирался, бросил в кресло шинель и сказал:
— Хватит. Буду спать. Можете идти.
Он понял, козырнул и ушел..
В штабе фронта мне не только выспаться, но и опомниться не дали. Там как раз собирались переезжать в другой город, все торопились, и времени меня уговаривать ни у кого не было. Нечаев все провернул за несколько минут. Меня наскоро проинструктировали, снабдили бумажками и деньгами и отправили с такой поспешностью, как будто здесь уже начался пожар и без меня его гасить некому. Когда я заговорил о своей дивизии, на меня посмотрели как на контуженого. Попробовал я оттянуть время ссылкой на то, что не дают мне ни комендантского взвода, ни переводчика, но молоденький лейтенант, оформлявший мое назначение, на ходу пробормотал: «Там уже команда должна быть, наверно, ждет вас…»
И вот я сижу на перине, как бог на облаке, мрачно озираю чужие стены и медленно привыкаю к мысли, что никуда мне теперь от комендантской должности не уйти. Отяжелевшими руками снял я ремень, проверил пистолет, сунул его под голубую подушку, не помню, как стащил сапоги, и утоп в пуховиках.
6
Разбудил меня женский крик. Не горестный вопль обиженного человека, а именно крик — гневный, требовательный, возмущенный. И что самое удивительное, среди отрывистых немецких слов, которые во все горло выкрикивала женщина, я отчетливо услышал фразу, не требовавшую перевода: «Пусти, гадюка!»
Я подошел к окну, отдернул тяжелую портьеру, и по глазам прямой наводкой ударило солнце. После ночной черноты город выглядел праздничным, принарядившимся. Каждый лист на дереве, каждая черепичина на крышах налились своей краской: За чугунной оградой комендатуры молодая, небольшого росточка девушка молотила кулаками по широкой груди полицейского, охранявшего мою резиденцию. Вид у него был растерянный. Он хорошо знал, что время, когда эту русскую женщину можно было просто свалить ударом кулака, прошло. Но и нарушать мирный сон господина коменданта тоже не решался.
Распахнув створки окна, я громко крикнул: «Пропусти!» Полицейский щелкнул каблуками, встал по стойке «смирно», а девушка взглянула на меня как на чудотворца и кинулась к входным дверям.
Пока она поднималась по лестнице и плутала по комнатам, я кое-как оделся. Безо всякого стука она ворвалась в спальню и, обливаясь слезами, прижалась ко мне. Я стоял столбом, а она повисла на моей шее, уткнулась мокрым носом в погон и бормотала все одно и то же: «Родненький мой, родненький…» Вблизи она выглядела совсем девчушкой, из тех, что еще в школу бегают.
— Ладно, — говорю, — поплакала и хватит. Садись, рассказывай, кто ты есть и откуда.
— Как вас звать-то? — заикаясь, спросила она.
— Сергей Иванович. А тебя?
Она еще пуще заревела.
— Что с тобой? Обидел кто?
— Сергей Иваныч, — пропитывая слезами каждое слово, тянула она, — Сергей Иваныч…
— Заучила? Теперь говори, откуда ты взялась?
— Люба я. Пожарина Люба… Из-под Шимска мы, ильменские.
— Ну и отлично. А сюда как попала? Из угнанных?